Мои литературные и нравственные скитальчества - Аполлон Григорьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаю – не могу не сделать опять отступления – что меня настоящее молодое поколение, если только – что весьма сомнительно – оно пробежит мои записки, – попрекнет в темноте и даже неопределенности изложения, – но ведь не могу же я писать целые томы для разъяснения вещей очень близко и коротко знакомых и мне и всем моим сверстникам, хотя, конечно, с другой стороны, не могу и требовать, чтобы молодое поколение перечло всю ту ерунду, вроде разных «Рыцарей Льва», «Рыцарей Семигор», «Улло, горного старца», «Старика везде и нигде»,[283] которую мы перечитали. Во всяком случае, общего знания хода истории литератур и значения литературных периодов я имею основания требовать от того, кому благоугодно будет разрезать эти страницы «Эпохи» с намерением пробежать их, и добросовестно предупреждаю его насчет необходимости этого общего знания. Мне некогда рассказывать историю немецкой, или английской, или французской литературы, и, передавая те веяния, которые они приносили нашему поколению, я поневоле должен ограничиваться намеками.
Струя, которая бежит по этим старым рыцарским немецким романам, – весьма сложная струя. Эти гонимые добродетели и угнетаемые злодеями невинности, которые защищены всегда или прямо таинственными, загробными силами, или добродетельными рыцарями, обязанными по уставам своих братств поражать зло и поддерживать страдающую правду; эти тайные судилища, фемгерихты, потайным кинжалом творящие суд и правду в бесправном и разрозненном, лишенном единства (которого и поныне не достигла Германия) обществе, – эти мрак и тайна, которыми окружены поборники правого дела, какие-нибудь рыцари Льва или Семигор, эта вечная чаша св. Грааля,[284] парящая в высях небесных, – все это не одна любовь к средним векам и к реставрации – далеко не одна. Тут и месмеризм[285] XVIII века с его духами и духовидцами, тут и иллюминатство Вейсгаупта[286] или розенкрейцерство[287] с их тайнами, символами и потайными кинжалами – тут, наконец, главным образом, ужасное убеждение в полнейшем бесправии разрозненного общества и не менее же ужасное убеждение в полнейшей необходимости постоянного действия сверхъестественных или сверхобщественных и, стало быть, противуобщественных сил – убеждение, высказавшееся у двух великих художников Германии образами Карла Моора и Гетца фон Берлихингена – а в жизни безумным мученичеством Занда… Мудрено ли, что как ни плохи и ни длинны изделия Шписса, Клаурена и других рыцарских романистов того времени, но струи, бегущие по ним, действовали сильно и на воображение и на чувство читавшей массы.
Наконец, что касается до французских романов этого времени, то они также отличались совершенно особенным характером, и притом вовсе еще не реакционным и даже не реставрационным. Я говорю, конечно, о романах, преимущественно ходивших в обращении в публике, т. е. в читающей черни, о романах Дюкре-Дюмениля, г-ж Жанлис и Коттен, а не о романах Шатобриана или г-жи Сталь. «Виктор, или Дитя в лесу», «Слепой у источника св. Екатерины» – произведения первого из поименованных мною романистов, «Рыцари Лебедя» г-жи Жанлис – и знаменитая «Матильда, или Крестовые походы» г-жи Коттен: – вот что составляло насущную пищу читающей «публики», преимущественно женской ее половины. Дюкре-Дюмениль завлекал своими сложными и запутанными интригами да разными ужасами, хоть и не тонко, но зато крайне расчетливо придуманными. Над «Матильдой» проливалось несчетное количество слез, и Малек-Аделем ее решительно бредили барыни и барышни, ровно до тех пор, пока его сменили герои виконта д'Арленкура, представителя новой, уже чисто реставрационной и реакционной струи. Скучнее всего были романы г-жи Жанлис, хотя по странной игре судьбы в упомянутом мною пошлом ее изделии «Рыцари Лебедя» – может быть, нагляднее всех других выражался тогдашний французский дореволюционный дух и его тогдашнее отношение к средним векам, рыцарству и проч., так что даже весьма скандальных непристойностей немало в произведении сухой и чинной гувернантки Орлеанского, а легкомыслие общего взгляда на жизнь доказывает, что не бесследно прошло для нее знакомство с сочинениями Вольтера и с ним самим. Да и рыцари, взятые ей напрокат без малейшего знакомства с историею из времен Карла Великого, нисколько не похожи на рыцарей немецких романов: это люди очень легкомысленные и ветреные, – помимо, конечно, ее ведома – вышедшие у нее точно французскими и даже провансальскими рыцарями, – или резонеры, рассудочные люди, схожие, как две капли воды с типами французских буржуа. О г-же Коттен я не распространяюсь, по тому что хоть она и больше, может быть, читалась, но в сущности менее характеристична. Дюкре-Дюмениль, как я уже сказал, брал преимущественно запутанностью сказки. Чрезвычайно важно то только, что во все: этих совершенно различных один от другого романистах, во всех, – если прибавить к ним еще и г-жу Монтолье, автора знаменитой тоже тогда «Каролины Лихтфильд» и «Амалии, или Хижины среди гор»[288] – несмотря на всю их пошлость, общий французский дух и конец восемнадцатого века выражаются все-таки очень ярко и наглядно и в легкомыслии, и в чувственности, и в мещанской рассудочности взгляда на жизнь. Та нравственность, к которой они клонят, и та мораль, которая из них выводится, вовсе не то, что чопорный пуританизм Радклиф или добродетель, проповедуемая Шписсом. Она гола и суха до крайней пошлости, не обвита ни сплиническим мраком, ни нимбом таинственности – и совершенно практична. Сочинялись эти изделия по чисто внешним, а уж никак не по внутренним побуждениям. Не стремление к средним векам, к таинственному или ужасному порождало их с их крестовыми походами, замками и подземельями, таинствами и ужасами, а просто мода и прихоть. Вкус к разбойникам пошел от Шиллера, т. е. от того M-r Gilles, auteur allemand,[289] которому юная республика посылала гражданский патент и которого Карл Моор переделался на французской сцене в Robert, chef des brigands,[290] – таинства, подземелья и ужасы были простым соревнованием громадному успеху романов Анны Радклиф. Всурьез еще ничто подобное не принималось французским духом. Еще не явилась знаменитая книга г-жи Сталь о Германии,[291] а Шатобриан еще только обдумывал свой «Génie du christianisme»,[292] еще носил только в душе психологические исповеди Рене и Эвдора.[293] Писались просто сказки, бившие на занимательность и прошпигованные насквозь с одной стороны сентиментальностью, которой, как виноградным листиком, прикрывалась, и не всегда удачно, чувственность; да нравственностью, которая в переводе на чистый французский язык значила и значит всегда, как известно, рассудочность. Но этим-то лицемерством и важны эти пошлые изделия, предназначавшиеся для потребления читающей черни. Лицемерство сентиментальности и нравственности – вещь весьма понятная после чувственных сатурналий, начатых философом Дидро и законченных маркизом де Садом.[294]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});