Командировка - Борис Михайлович Яроцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Посетители наведываются, — просвещала его санитарка. — Любовница или, в худшем случае, жена. А полотенце как-никак презент: от зайчика.
— Выходит, я — зайчик?
— Вы — ослик, Иван Григорьевич. Всем верите, со всеми добренький. Вам Карповна принесла яблочки, а вы их роздали.
— Просили же…
— А кто в бывшем Союзе не просит? А вы бы им вежливо, по-культурному: на хрен нищих, бог подаст… Не люди, а шакалы. На той неделе в пятой палате профессор умер, ну, этот, который по лазерному лучу снаряды пускает. Умер ночью. Мы его, не раздевая, простынкой накрыли. Чтоб рано утречком в морг. Утречком снимаю простынку, а покойничек — в чем мать родила. А я помню, на нем было шелковое бельишко. Профессор вошек боялся. У нас больница хоть и образцовая, а вошек несут.
— И вывести нельзя?
— Можно. Только сначала надо людей от тоски избавить. Где тоска, там и вошка… Так что не вздумайте тосковать, — сказала назидательно и пьяненько подмигнула.
— Не буду, — пообещал Иван Григорьевич.
Пока беседовали, женщину совсем развезло. Больной пообещал не тосковать, но чувствовал: если вскорости не покинет постылую палату, не исключено, что и он обзаведется кровососущими.
Больница, конечно, не госпиталь — не советский и, тем более, не американский, но все-таки и не квартира Забудских. Там сейчас, по свидетельству Надежды Петровны (она недавно наведывалась), стал сущим адом родной сын. Еще недавно она его разыскивала по всему Северу. Теперь он им устроил жизнь, что мать запросилась в петлю.
О своем пристанище Иван Григорьевич рассуждал философски: какая разница, где квартировать: у Забудских или в горбольнице: там выкрали доллары, здесь — тапочки. Жалел о тарелке. Тарелка, видимо, из сервиза. Будь он в Америке, при своих деньгах, купил бы взамен тарелки — целую гору посуды. Глядя в заиндевевшее окно, он мыслями перескакивал с одного предмета на другой, но подспудно угнетало: куда же выбраться на жительство? Посетители мешали думать. Спасибо Глаше, ближе к ночи она бесцеремонно вытолкала из палаты засидевшихся непрошеных гостей, не желавших отрываться от телеэкрана, пока Киев не пропел «Ще не вмерла Украина»…
Это значит, в Киеве — полночь, в Москве — час ночи, а в Вашингтоне — вчерашний день.
В Прикордонном растекалась по улицам синяя темень. Сквозь оконные стекла, не покрытые изморозью, в палату смотрели высокие звезды, точно такие же, как над Америкой. Но там, за опасной работой, он их почти не замечал. Там он дорожил каждой минутой.
К ночи его опять знобило. С горечью он приходил к выводу: в такой больнице не выздоравливают. Здесь хорошие врачи, тот же Рувим Тулович. Хорошие санитары, та же вечно пьяненькая Глаша. Но лекарства, купленные где попало, могли только продлить агонию.
И все-таки больные, попадая в эту больницу, надеялись на всемогущество Рувима Туловича: если не он, то кто же? Ему доверяли уже потому, что он в это смутное время не покинул Прикордонного и не перебрался под ливанские кедры, где, как пенсионер, имел бы полсотни шекелей в месяц — по украинским меркам это огромная сумма.
В очередной раз, зайдя в палату и оседлав табуретку, на которой любит сидеть Анастасия Карповна, Рувим Тулович стал рассказывать о себе, и как-то само собой получилось, что он коснулся сугубо личного: почему не уехал.
— По этому поводу, коллега, есть старый еврейский анекдот, — сказал он, глядя на собеседника из-под мохнатых бровей большими и черными, как обугленное дерево, глазами. — Однажды сын-червяк спросил отца: «Хорошо ли жить в яблоке?» «Хорошо», — ответил отец. «А в груше?» — продолжал спрашивать сын. — «А в груше — еще лучше. Груша намного вкусней». — «А почему же мы живем в дерьме? Почему бы нам не перебраться хотя бы в яблоко?» Отец-червяк долго молчал, раздумывая, ответил: «Есть, сынок, такое понятие — родина».
Выслушав старого еврея, Иван Григорьевич еле заметно кивнул:
— Понял.
Тот ему — неожиданный вопрос:
— А коль поняли, коллега, поинтересуюсь и я, в свою очередь. И стоило вам выползать из яблока, более того, из груши, в нашу клоаку?
Прямо отвечать не было смысла, но был резон спрашивать и спрашивать, убеждая себя, что в этом городе есть кто угодно, но нет равнодушных к общей беде.
— А кто сотворил эту клоаку? Не пожиратели груш? Сколько затрачено долларов, чтоб организовать хаос?
И вновь на Ивана Григорьевича, словно из глубины веков, пристально взглянули библейские глаза.
— Сумму не назову, — сказал Рувим Тулович, — но затраты на разрушение Союза они начали с конца сороковых, когда навязывали нам план Маршалла. Потом наши правители, насколько мне известно, сами за него ухватились.
— А зачем?
— Вопрос не ко мне, — уточнил Рувим Тулович и продолжил свою мысль: — Взамен на манну небесную эти же правители отняли у молодежи ее идеалы. А человек без идеалов уже не человек, всего лишь потребитель. Вот вам и ответ, почему супердержава капитулировала без единого выстрела…
Все это было похоже на истину. К тому же ее высказывал человек с библейскими глазами. Но Иван Григорьевич с ним не хотел согласиться уже потому, что даже при самых щедрых посулах идеалы отнять невозможно: они живут и умирают вместе с поколением.
Иван Григорьевич слушал несомненно мудрого собеседника, а видел, как наяву, знакомых по Вашингтону сенаторов, жаждущих превратить тех же славян в послушное стадо. О том, что в Прикордонном оскотение уже началось, говорил человек, не склонный радоваться случившемуся.
В его следующее посещение Иван Григорьевич полюбопытствовал:
— Рувим Тулович, а почему вы утверждаете, что я — из яблока?
И опять на украинца Коваля взглянули темные на этот раз, как спелые маслины, глаза.
— Манеры, коллега, манеры, — ответил он с отцовской мягкостью. — Да и цифру семь вы пишете по-американски — без черточки.
— Но вы же в Америке никогда не были?
— Не был. Зато у меня там полно родственников, моя родня распалась на два клана: тель-авивский и чикагский. Представители обоих зачастили в Прикордонннй. Ждут не дождутся указа, когда можно будет купить приличное предприятие.
— Какое же?
— В частности, патронный завод.
«И евреи помешались на патронах», — подумал Иван Григорьевич, а вслух произнес:
— А вам не кажется, что местный патронный, я так понимаю, вы о нем упомнили, приберут к рукам наши друзья-кавказцы?
— И прекрасно! С кавказцами, коллега, мои родственники всегда договорятся. Кавцазцы — люди торговые, продадут все, исключая, конечно, собственных детей. В отличие от некоторых украинцев. Извините за прямоту.
— А что — украинцы продают детей?
— К глубочайшему сожалению, — тяжело вздохнул собеседник. — Сегодня украинки, как при Оттоманской империи, заполонили аравийские гаремы. Потому в Прикордонном первые миллионеры