Время секонд хэнд - Светлана Алексиевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут надо остановиться и рассказать подробнее… Я хотела, чтобы он рос мужественным, сильным, и подбирала ему стихи о героях, о войне. О Родине. И однажды моя мама меня ошарашила: «Вера, прекрати ему читать военные стихи. Он играет только в войну». — «Все мальчики любят играть в войну». — «Да, но Игорь любит, чтобы в него стреляли, а он падал. Умирал! Он с таким желанием, упоением падает, что мне бывает страшно. Кричит другим мальчикам: “Вы стреляете, а я падаю”. Никогда — наоборот». (После долгой паузы.) Почему я не послушала маму?
Дарила ему военные игрушки: танк, оловянных солдатиков, снайперскую винтовку… Он же мальчик, должен стать воином. Инструкция к снайперской винтовке: «снайпер должен убивать спокойно и выборочно… сначала хорошо “познакомиться” с целью…» Почему-то это считалось нормальным, никого не пугало. Почему? Психика у нас была военная. «Если завтра война, если завтра в поход…» Других объяснений не нахожу. Нет у меня других объяснений… Сейчас уже реже дарят детям сабельки… пистолетики… пиф-паф! А мы… Помню, как я удивилась, когда кто-то из учителей в школе рассказал, что в Швеции, что ли, запрещены военные игрушки. А как воспитать мужчину? Защитника? (Срывающимся голосом.)
«На смерть, на смерть держи равненье,певец и всадник бедный…»
По какому поводу не соберемся… всегда… через пять минут вспомним войну. Часто песни военные пели. Есть ли еще где-нибудь такие люди, как мы? Поляки жили при социализме, и чехи, и румыны, но они все равно другие… (Молчит.) Не знаю теперь, как выжить. За что уцепиться? За что…
Срывается на шепот. А мне кажется, что она кричит.
…Закрою глаза: вижу, как он лежит в гробу… мы же были счастливы… почему он решил, что в смерти много красивого…
…Подруга повела меня к портнихе: «Ты должна пошить себе новое платье. Когда у меня депрессия я шью себе новое платье…»
…Во сне кто-то гладит, гладит меня по голове… Первый год убегала из дома в парк, там кричала… птицы пугались…
Ему десять лет, нет, наверное, одиннадцать… С двумя сумками еле добираюсь домой. После целого дня в школе. Вхожу. Оба на диване: один — с газетой, другой — с книжкой. В квартире кавардак, черт-те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я беру в руки веник. Баррикадируются стульями. «Выходите!» — «Никогда!» — «Бросьте на пальцах — кому первому всыпать?» — «Мамочка-девочка, не сердись», — вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца. «Мамочка-девочка» — мое домашнее имя. Это он придумал… Летом обычно ездили на юг, «к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу». (Радостно.) Слова вспоминаются… наши слова… Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое — пельмени, на второе — пельмени и к чаю — пельмени. (Молчит.) Вспоминается какая-то яркая афиша… Раскаленный Гурзуф. И море… камни и песок, белые от волн и солнца… Осталось много фотографий, сейчас я прячу их от себя. Боюсь… сразу внутри все взрывается… Сразу — взрыв! Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги. «Игорек! — врываемся в дом. — Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем!» С криком «Ур-ра!!!» он повисает у меня на шее. (После долгой паузы.) Мы без него не можем…
Почему его не удержала наша любовь? Я когда-то верила, что любовь может все. Опять я… опять…
Это уже случилось… его уже с нами нет… Я долго находилась в состоянии столбняка. «Вера, — зовет муж. Я не слышу. — Вера…» Не слышу. И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами — на свою маму, мою любимую маму: «Ты уродина, уродина — толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и воспитала! Что мы всю жизнь от тебя слышали? Надо жить для других… для высокой цели… Упасть под танк, сгореть за родину в самолете. Громыхающая революция… героическая смерть… Смерть всегда была красивее жизни. Мы выросли уродами и выродками. И Игорька я так воспитала. Это ты виновата во всем! Ты!». Мама съежилась и стала вдруг — маленькая-маленькая. Маленькая старушка. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я услышала боль, до этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан — ничего не почувствовала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане. (В слезах.) Тут надо остановиться и рассказать о моей маме… Моя мама из поколения довоенной интеллигенции. Из тех людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли «Интернационал». Она пережила войну и всегда помнила, что советский солдат повесил красный флаг над Рейхстагом: «Наша страна такую войну выиграла!». Десять… двадцать… сорок лет… повторяла она нам это как заклинание. Как молитву… Это была ее молитва… «Мы ничего не имели, но были счастливы», — мамина убежденность в этом была абсолютной. Спорить бесполезно. Льва Толстого — «зеркало русской революции» — она любила за «Войну и мир», а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и все ее друзья — первые советские интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове… на марксизме… Представить картину, чтобы мама сидела и вышивала на пяльцах или как-то особенно украшала наш дом: фарфоровые вазочки, слоники там всякие… вы что! Это пустая трата времени. Мещанство! Самое важное — духовная работа… книги… Один костюм можно носить двадцать лет, а два пальто хватало на всю жизнь, но без Пушкина или без полного собрания сочинений Горького жить нельзя. Ты участвуешь в великом замысле, и великий замысел есть… Так они жили…
…В центре города у нас — старое кладбище. Много деревьев. Кусты сирени. Там гуляют, как в ботаническом саду. Стариков мало, а молодые смеются, целуются. Магнитофон включат… Возвращается он как-то поздно: «Где был?» — «Ходил на кладбище». — «С чего это ты вдруг забрел на кладбище?» — «Там интересно. Смотришь в глаза людей, которых уже нет».
…Открываю дверь в его комнату… Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: «Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывай свое падение на меня». Не закричала, не заплакала, чтоб не испугался. По стенке уползла обратно. Через пять минут, которые вечностью мне показались, снова захожу — он уже соскочил с карниза и ходит по комнате. Тут я на него набросилась: и целовала, и колотила, и трясла: «Зачем? Скажи мне, зачем?» — «Не знаю. Попробовал».
…Один раз возле соседнего подъезда с утра увидела траурные венки. Кто-то умер. Ну умер — и умер. Вернулась с работы и узнаю от отца, что он ходил туда. Спрашиваю: «Зачем? Там же незнакомые нам люди». — «Это была молодая девушка. Она лежала такая красивая. А я думал, что смерть страшная». (Молчит.) Кружил… куда-то за край его тянуло… (Молчит.) Но дверь та закрыта… туда нам нет доступа.
…Уткнется в колени: «Мама, а каким я был маленьким?». И я начинаю… Как он сторожил у двери деда Мороза. Спрашивал, на каком автобусе можно поехать в тридевятое царство в тридесятое государство. Увидел в деревне русскую печь, всю ночь ждал, когда она пойдет-поедет, как в сказке. Был очень доверчивый…
…На улице уже, помню, снег… Прибегает: «Мама! Я сегодня целовался!» — «Целовался?!» — «Да. У меня сегодня было первое свидание». — «И ты мне ничего не сказал?» — «Не успел. Сказал Димке и Андрею, и мы отправились втроем». — «Разве на свидание ходят втроем?» — «Ай, я один как-то не решился». — «Ну и как вы втроем были на свидании?» — «Очень хорошо. Мы с ней ходили вокруг горки под ручку и целовались. А Димка и Андрей стояли на страже». О Боже! «Мама, а может пятиклассник жениться на девятикласснице? Если, конечно, это любовь…»
…А вот это… это… (Долго плачет.) Об этом не могу…
…Любимый наш месяц — август. Едем за город и любуемся паутиной. Смеемся… смеемся… смеемся… (Молчит.) Что я все плачу? У нас же было целых четырнадцать лет… (Плачет.)
Жарю-парю на кухне. Окно открыто. Слышу, как они с отцом разговаривают на балконе. Игорь: «Папа, что такое — чудо? Кажется, я понял. Вот послушай… Жили были дед и баба, и была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, да не простое, а золотое. Дед бил, бил — не разбил. Баба била, била — не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба…». Отец: «С точки зрения логики — абсолютный абсурд. Били, били — не разбили, а потом вдруг — в плач! Но сколько лет, да что там лет — веков — сказку эту дети слушают, как стихи». Игорь: «А я, папа, раньше думал, что все можно понять умом». Отец: «Много вещей нельзя понять умом. Например, любовь». Игорь: «И смерть».
С детства сочинял стихи… На столе, в его карманах, под диваном я находила исписанные листочки. Терял, бросал их, забывал. Я даже не всегда верила, что они его: «Неужели это ты написал?» — «А что там?» Читаю: