Теперь-безымянные - Юрий Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слушаюсь, товарищ лейтенант!
На Платонове была легкая, совсем новая планшетка с картой местности. Этой планшеткой он очень дорожил и гордился — их выдавали не всем, на всех их не хватало, а только старшим командирам. Но что за лейтенант без планшетки? И Платонов все-таки умолил начальника вещевого склада, благо, что тот оказался из той же местности, что и Платонов, а землячество в армии, когда люди на тысячу верст от своих мест, — это почти родство. Кроме карты, в планшетке лежала тетрадь в клеенчатом переплете, в которую Платонов еще с училищной поры переписывал песни и понравившиеся стихи из газет. И еще там были письма, которые он написал в эшелоне, да так они и остались при нем, потому что одни станции проскакивали с ходу, на других поблизости не находилось почтового ящика, а на походе и вовсе опустить их было некуда: шли сплошь лесами, минуя редкие деревеньки. В этих письмах на тетрадочных страничках, без конвертов, сложенных треугольниками, написанных неровными буквами, потому что вагон сильно мотало, Платонов сообщал домой, отцу и матери, свою радость, что наконец исполнилось его нетерпеливое желание и он едет на фронт — с оружием в руках защищать Родину, уничтожать презренных выродков — фашистов, пока ни одного из них не останется на священной советской земле. Было еще одно письмо — девушке, про которую Платонов, думал, что он ее любит (просто смешно и даже стыдно было бы в его возрасте не иметь любимой девушки!), и еще одно — тоже девушке, другой, про которую Платонову, когда он о ней вспоминал, тоже казалось и так же искренне, что он и ее любит такою же сильною, как и первую, любовью. Девушки учились в той же школе, в которой еще недавно учился Платонов, но в разных классах, между собою не об-щаяксь и даже не подозревали о странной, ненормальной раздвоенности влюбленного в них Платонова. В нем же самом эти две его любви каким-то образом соседствовали вполне мирно, не споря и нисколько не мешая одна другой. В письмах к девушкам Платонов тоже, в еще более громких выражениях, делился своей радостью, что едет на фронт бить заклятых фашистов, но заканчивал он по-иному, чем домой, — строчками из симоновского "Жди меня": "Жди меня, и я вернусь, только очень жди…" Когда он писал эти свои письма и представлял при этом девушек то по отдельности, то обеих разом, их лица, глаза, девчоночьи, ученические косы, ему было не только радостно, что он совсем настоящий мужчина и едет на настоящую войну, но еще и грустно, томительно, беспокойно, немножко жаль себя, своей только начавшейся жизни, своей молодости — ведь он понимал, куда ехали, и ему хотелось, чтобы там, позади, его тоже немножко жалели и тоже вот так ждали и так любили, как написал Симонов в своем знаменитом стихотворении…
Теперь бы Платонов уже не написал таких глупо-восторженных писем, хотя прошло всего несколько дней. Теперь бы его покоробили, показались напыщенными, высокопарными, позаимствованными многие фразы. И уж наверняка он не стал бы прибегать к помощи симоновских строчек, которыми непременно, по одному общепринятому стандарту, уснащали свои письма все такие, как он, лейтенанты. Несколько суток, проведенных в эшелоне и в особенности на марше, когда навстречу шли, тянулись, ковыляли раненые с мукою и страданием в глазах и война, с приближением к фронту, все обнаженнее и явственнее показывала свое настоящее обличье, лишенное всякой смягчающей и украшающей романтики, — эти несколько суток, хотя с Платоновым ничего не произошло, не случилось видимого, однако незаметно прибавили ему столько взрослости и возмужания, а главное, настолько освободили его от всего несамостоятельного в его чувствованиях и размышлениях, что теперь он был как бы совсем другим, далеко шагнувшим от себя, прежнего, человеком. Первой его мыслью было порвать эти теперь для него стыдные, сохранявшиеся в щегольской планшетке письма. Но тут же он подумал, что ему, может быть, уже не написать других ни домой, ни девушкам и пусть уж дойдут до них эти как последний от него привет, как последняя о нем память. Он снял планшетку и передал ее сержанту, из какого-то суеверного чувства не став ему ничего наказывать. Если он не вернется, сержант и Яшин сами сообразят, как им поступить с содержимым его планшетки, с этими его неотправленными письмами.
Брезентовые лямки катушки и аппарата знакомо надавили на плечи, потянули их книзу. Платонов пошевелил мышцами спины, поворочался всем корпусом, поудобнее распределяя на себе тяжесть снаряжения, и, спеша, чтоб не погасла в нем его решимость, провожаемый взглядами Яшина и сержанта, полез из ямы, мимо тополя, по кустам, по крутизне к гребню откоса — тем самым путем, каким уходил Камгулов…
* * *Прежде чем перевалить через гребень, Платонов задержался в кустах — отдышаться и собрать свое вдруг умалившееся мужество.
Над гребнем свиристело, по веткам щелкало, отбивая щепу и крошки коры. Платонов почти уверился, что как только взойдет на самый гребень, выйдет из кустарника на ровное открытое место — он будет в тот же миг убит или самым ужасающим образом ранен.
Мужества у него хватило, на гребень он все-таки поднялся, но поднялся со странной воздушной легкостью во всем теле, даже не ощущая на себе тяжести груза, который нес, весь превращенный в ожидание немедленной боли от ранения, немедленной смерти.
Платонова, к его удивлению, не убило и не ранило — ни в первое мгновение, ни в следующие. Вместо неестественной легкости тело его вскоре обрело нормальное чувствование, он вновь стал ощущать на себе вес груза, резавшего лямками плечи, но ожидание ранения или смерти и приготовленность к ним остались в нем с первоначальной отчетливостью, и он так и понес эту приготовленность с собою дальше, из посеченного, изрубленного металлом кустарника вслед за проводом, уводившим в неровное, взрытое, задымленное поле.
Как непохоже было оно на то, каким помнил его Платонов! Он не узнавал его, не узнавал ничего вокруг, да и мудрено было узнать: всю равнину перед городом, все ориентиры, по которым можно было определиться, затягивала черно-бурая пелена дыма, и отчетливо Платонов видел только то, что находилось вблизи него, — невысокие бугры и впадины, короткую, порыжелую от солнца, серую от пыли траву, кусты чертополоха и бесчисленные, одна возле другой, воронки разной величины, разной глубины, с отвалами глины и чернозема на краях. Иные еще дымились — там недавно грохнули оставившие их снаряды, выброшенная земля была еще теплой и седоватой от опалившего ее пламени и остро, едко, тошнотно пахла взрывчаткой.
Низко пригнувшись, Платонов бежал по канавам и рытвинам, следя за проводом. А он вилял, извивался в складках почвы, вел все дальше, дальше.
Поле бугрилось трупами. Один лежал так близко к проводу, что Платонов издали посчитал его Камгуловым. Но это был не он — какой-то незнакомый Платонову боец. Нижнюю часть его лица покрывал промоченный кровью, неумело, наспех намотанный бинт, лежал солдат без винтовки и не так, как большинство вокруг, сраженные при атаке, когда батальоны пошли на город, а головою к лощине. Было совсем просто представить все то, что с этим солдатом произошло: полз, выбирался с передовой после ранения, держался, наверное, провода, чтоб не заблудиться в дыму, и когда уж считал, что выбрался, вот она, лощина, совсем недалеко до нее, — попал под случайный осколок.
В воздухе свистело непрерывно. То там, то тут по сторонам от Платонова падало, вонзалось в землю железо — мягко, обессиленно, чаще со злым визгом, с яростью, взбивая клубочки пыли. На открытых местах Платонов уже не перебегал, а полз на четвереньках или вовсе на животе, по-пластунски. Пот заливал глаза, дышал Платонов жарко; катушка, телефон измучили его: когда он бежал, били по спине, бокам, если падал, тяжестью своей точно пришивали его к земле, тащить их уже не хватало сил. "Тяжело на ученье — зато легко будет в сраженье!" — любили повторять курсантам училищные командиры. И как у них рты раскрывались произносить такое! А ведь взрослые и вроде умные были люди!
Впереди торчал небольшой взгорбок. Платонов полз прямо на него, под его защитою, он был ему заслоном от пуль, которые в этом месте летели низко, над самой землей, по-шмелиному жужжа; вдруг взгорбок вскинулся вверх и в стороны множеством земляных комков и что-то крупное с визгом сверла пронеслось возле Платонова, так что даже воздух вокруг него взвинтился вихрем. Песком и пылью запорошило глаза. Платонов протер их, поморгал — бугра не было, ударивший в него, не взорвавшийся и рикошетом пронесшийся дальше снаряд стесал его до основания…
Одолевая расстояние ползком, Платонов тратил много сил и времени. Время, время — секунды, минуты!.. Он чувствовал, как они бегут, прибавляются. А связь все еще молчит, вот этот, самый нужный сейчас, самый важный провод по-прежнему нем! И он решил — будь что будет! — опять перебегать короткими, быстрыми перебежками.