Северная столица. Метафизика Петербурга - Дмитрий Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расширять наш кругозор в этом направлении можно еще долго – пока не дойдем до бытовой культуры дореволюционного города. Слава богу, что у нас сложилась прочная традиция бытописательства, начатая прославленным сборником «Физиология Петербурга», вышедшим в 1844, и продолжающаяся с некоторыми перерывами вплоть до написанных в наши дни мемуаров Л.В.Успенского, Д.А.Засосова и В.И.Пызина, и многих других мемуаристов и краеведов.
Кто еще рассказал бы нам о любимых петербуржцами лиловато-коричневых кренделях с непременно припекшимися к нижней, светлой стороне угольками и соломинками? Они продавались во многочисленных финских булочных. Кто поведал бы нам о поездках на дачу, на Карельский перешеек поездами Финляндской железной дороги, с их деловитым финским персоналом, одетым в одинаковые голубые кепи? Откуда узнали бы мы о такой характерной примете петербургского рождества, как молчаливые «пригородные чухны», свозившие в сумерки, а то и ночью сотни елок к Гостиному двору, на Сенной рынок и едва ли не к каждой зеленной лавке?
«В окнах магазинов», – вспоминает бытописатель конца прошлого века А.А.Бахтиаров, – «выставлен пресловутый „старик с елкою“ – эмблема зимы: из гипса отлита согбенная фигура деда с седою бородою, с красным от мороза лицом, одетого в шубе и в лаптях (…) – Старика с елкою для вашей милости, не угодно ли? – Нос-то у него больно красный! – Это, сударь, от морозу!» (1994:193). Речь шла, конечно, о предке нашего Деда Мороза. Западноевропейская родословная его известна, но были и более близкие родичи. В окрестностях Петербурга едва ли не до наших дней пели о хозяине леса, седобородом Тапио. Вот как обращался к нему герой «Калевалы»: «Дед лесов седобородый, / Мох – твой плащ, а хвоя – шапка! (…) Серебром покрой ты сосны, / Ты рассыпь по елям злато, Опояшь ты сосны медью, / Серебром лесные сосны» (14:153–154, 159–162).
Что же тут говорить! Положительно, Рождество имело для жителя Петербурга финскую окраску, так же как и масленица, с традиционным катанием на финских извозчиках – «вейках». Многие приметы того времени нуждаются в подробном объяснении, в то время как читателю Блока или Андрея Белого, даже не коренному петербуржцу, а просто окончившему курс столичного университета и вернувшемуся потом к себе в провинцию, достаточно было легкого намека, чтобы припомнить облик города, и даже запахи, присущие ему… Да, в старом Петербурге накрепко срослись много народов, укладов и обычаев. Нарастал этот симбиоз не один десяток лет, а развален был очень быстро, в порядке революционного энтузиазма.
Прекращение петербургского периода российской истории совпало по времени с отделением Финляндии (а также Эстонии). Причинная связь здесь была, и самая прямая: о ней говорили уже во времена русских революционых демократов. «Для нас самостоятельность Финляндии становится такой же дорогою, внутреннею мыслью и целью, как для финнов коренное преображение России из петербургской в народную и федеративную», – без обиняков писал Н.П.Огарев (цит. по Э.Г.Карху 1979:274). По поводу этих слов можно иронизировать, но нельзя отрицать того, что в независимости Финляндии Огарев видел залог ее мирного соседства с Петербургом.
Воинственная петербургская империя XIX века имела мирную, практически, как сейчас говорят, прозрачную границу с Финляндией. Признавшее ее суверенитет советское правительство получило напряженный, болезненный рубеж в четверти часа полета от Ленинграда. Происхождение этого «парадокса XX века» заслуживает некоторого внимания. В годы Северной войны театр военных действий распространялся и на Финляндию. Видя ее стратегическое значение для Петербурга, Петр I не считал оккупацию страны неотложной задачей. «Хотя она (Финляндия) нам не нужна вовсе, удерживать ради причин главнейших: первое, было бы что при мире уступить», – писал царь своему генерал-адмиралу Ф.М.Апраксину, – «другое, ежели Бог допустит летом до Абова, то шведская шея легче гнуться станет» (цит. по: Корх 1990:74).
Письмо писано и принято к сведению в 1713 году. Бог до Абова допустил, а «шведская шея» действительно стала легче гнуться. Абовом у нас тогда называли главный город Финляндии Або, в шведском произношенни Обу, теперь больше известный под финским именем Турку. Находясь на крайнем юго-западе страны, он был ближе других к Стокгольму и в известном смысле слова «представлял» его – так же, как в следующем веке Гельсингфорс стал «финляндским дублером» Петербурга.
По Ништадтскому миру 1721 года, занятая территория Финляндии была возвращена шведам. По сути, им было дано грозное предупреждение, но особого действия оно не возымело: страну скорее эксплуатировали, чем развивали. В войну 1741–1743 годов российские войска загнали шведскую армию на территорию нынешнего Хельсинки, некоторых поубивали, а большинство взяли в плен. Императрица Елисавета Петровна издала манифест, где обещала финляндцам вольности. Это был хорошо рассчитанный шаг: все больше взглядов стало обращаться к Петербургу. По Абоскому мирному договору 1743 года, к России отошла еще полоса территории севернее Выборга.
После этой войны шведы принялись за строительство крепости Свеаборг на островах, прикрывающих Гельсингфорс со стороны залива. Работы были поставлены на широкую ногу: в непосредственной близости от границы России год за годом рос «северный Гибралтар», как тогда любили называть крепость (окрестные финны превратили Свеаборг в «Виапори»). Тем не менее собственно Гельсингфорс, то есть город, где под защитой крепостных пушек имели развиваться промышленность и торговля, рос крайне слабо. В 1760 году он состоял всего из четырех кварталов деревянной застройки, население которых не превышало двух тысяч человек (Курбатов 1985:14). Создавалось впечатление, что шведы не усвоили урока Ниеншанца. В следующей большой войне 1808–1809 годов они окончательно потеряли Финляндию.
Война велась в годы Тильзитского мира, и соответствовала заложенной в нем концепции европейского баланса сил. Светская молва свела дело к анекдоту. Во время одного из обедов в Тильзите разговор зашел о том, что во время последней русско-шведской войны (1788–1790) одно из сражений велось так близко к Петербургу, что канонада была в нем отчетливо слышна, и многие дамы перетрусили. Рассказ взволновал Наполеона. Он озабоченно сказал, что война войною, но пугать петербургских дам – это совсем не дело. В крайнем случае, надобно занять Финляндию и прекратить это. Александр I задумчиво посмотрел на него – и согласился. Участь Финляндии была решена.
Современная шведская историография рассматривает потерю этой страны как крупнейшую катастрофу своей истории. Согласно авторитетному мнению современных составителей капитальной «Истории шведской внешней политики» С.Карлссона и Т.Хёйера, «утрата Финляндии была самым важным событием за всю историю шведского государства» (1954:136). Точно так же потеря Финляндии, признанная Советом народных комиссаров через столетие после того, в конце 1917 года, в свою очередь ознаменовала крушение иной великой державы – петербургской империи.
Другое утверждение маститых историков не выдерживает серьезной критики. В результате катастрофы 1809 года, «значительная часть подданных прежнего шведского государства вошла в состав общности, судьбы которой формировались на широтах, чей духовный климат был сибирским» (Карлссон, Хёйер 1954:137). Так выглядит дело сейчас. Но шведские политики начала XIX века согласились бы с этим мнением лишь с очень большими оговорками. Для них последним словом в политической науке была концепция «естественных границ», восходившая к Монтескье. В соответствии с нею, нужно было не удерживать Финляндию, а обратить все внимание на Норвегию, создав с нею неприступное государство в границах, очерченных Скандинавским полуостровом. Эта точка зрения пользовалась особым вниманием при дворе бывшего наполеоновского маршала Ж.Б.Бернадота, вступившего на шведский трон под именем Карла Юхана в 1810 году. Как известно, развитие пошло именно в эту сторону, к шведско-норвежской унии. Лишь к середине XIX века в Швеции была выработана концепция «скандинавизма». Она подразумевала федерацию скандинавских стран, включавшую и Финляндию на правах автономии.
Что касается самих финляндцев, то «сибирского духа» они до поры до времени отнюдь не чуяли, и в массе своей приветствовали приход царской армии. Сразу же после присоединения к России, было образовано конституционно-автономное Великое княжество Финляндское. Цари милостиво приняли новых подданых, даровав им широкое самоуправление в виде сейма (позднее – парламента), собственную валюту, армию, университет. Многое делалось, чтобы произвести впечатление на Европу, но немало – как прообраз реформ в российских губерниях. В предписании генерал-губернатору только что присоединенного края, Александр I подчеркивал, что финляндский народ следует считать «не порабощенным России, но привязанным к ней собственными пользами» (Карху 1979:104).