Горацио (Письма О Д Исаева) - Борис Фальков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ты полагаешь, аргумент такого качества подействует: не смертный грех, "конечно же"?
- Должен подействовать. "И рыцарь Одре устраивает Гамлету аудиенцию у короля Артура. Разумеется, этот несколько вынужденный акт превращает его презрение к проходимцам в ненависть. Проходимцам же на то наплевать: их в это время занимает чисто теоретический спор, в котором правы обе стороны".
- Как я понимаю, правой может быть только одна сторона...
- Поэтому-то, принц, от пролитой вами крови разводится столько грязи, а пролитая мною - напротив, отмывает от грязи всех. Не отклоняйтесь от моего варианта текста. Предупреждаю также, не суйтесь к людям со своим этим... пониманием. Нарвётесь на неприятности. Даже такой болван, как вот этот, - и он пошлёт вас подальше, а то и прибьёт.
Кивок в сторону наконец перебравшегося через порог обжорки рыцаря Одре. На лысом затылке рыцаря - отчётливые пятна ржавчины.
- Ах, - томно вздыхает Амлед, не отводя глаз от пейзажа за окном, в котором рыцарь начинает занимать существеннейшее место, потихоньку удаляясь от обжорки, - достойная смерть есть неосуществимая мечта жизни, как мы недавно выяснили. Вместо того, чтобы возражать, ты лучше бы записывал, господин мой писарь... Пока эта мысль свежа, и пока не закрыли обжорку.
- Итак, - записал рыбьей костью Гор, - уточним, пока не закрыли обжорку...
ТАБЛИЧКА ПЕРВАЯ.
- После трёх лет отважнейших военных действий он предназначил Рорику почётные трофеи и лучшую добычу, желая тем завоевать ещё большее его расположение. Поощрённый дружбой с ним, он в жёны испросил себе Геруту, дочь его, и у неё родился сын Амлед. Фенгон же, снедаемый завистью к такому счастью...
- Пех, пех, воистину редкое счастье! - Хозяин с весёлой наглостью уставил в пространство между ними единственный глаз свой и завертел в чрезмерной близости от их носов на манер пращи грязную тряпку. Второй глаз, словно окружённый потоками лавы кратер, утонул в шрамах. - А я вот, к примеру, соображаю: не припомню такой вот весны, как эта вот, в нашем Корнуолле, вот.
- Патриот, - возразил сбитый с монолога проезжий, - ещё два пива.
Его спутник, помоложе и что-то уж слишком хорошенький, мечтательно глядел за окно. Там, шагах в десяти от обжорки, заметно нервничали привязанные к дереву две их лошади. Рядом в чёрной грязи, то есть на дороге, вокруг прочно застрявшей колесницы возились, посапывая, солдаты. Грязь звучно чавкала. В колеснице, отлитый из металла божок на постаменте, невозмутимо стоял рыцарь. Его лошадь, обречённо уложив брюхо в родимую почву, больше напоминала стельную корову, чем благородного скакуна. Краснокарий глаз её мучительно косил. Доспехи рыцаря незапачканными выпуклыми частями пускали голубеньких зайчиков за дорогу, на рыжее поле, и дальше, к убогой изгороди, за которой сгрудилась отара тощих овец, окружённая стаей псов. Псы, овцы и пастух мало чем отличались друг от друга. Никогда, значит, в этом их Корнуолле не было такой вот весны.
И, значит, никогда в этом Корнуолле не таяли так резво снега в рыжую траву, похожую на лосиную шкуру. Не зеленели так славно и в таком соблазнительном отдалении мягкие холмы, не вспыхивали так мерцательно остатки льда на их склонах - зелёных, чёрных, рыжих. Никогда, стало быть, не пахло так вот раньше: влажной близкой глиной и далёким морем, чуть нагретой сухой травкой и пивом, и ржавчиной, и всем остальным, и в таком томительном сочетании, и в таких полезных носоглотке пропорциях. Таких болезненных для сердца тела и сердца души пропорциях.
И вот, подобно спазму гортани, оно, сердце души трудно впитывает этот настой, такой горький и сложный, и одновременно простой. Вот ему, сердцу души, становится счастливо и нежно, и чуть странно, и немного стыдно. Потому что сердце ума вступает в спор и внушает: ты ведь куда старше и мудрее, и вечнее всего этого, снисходительней! А это всё лишь обман, игра разноцветных и разноотражающих стёкол глаз. Сердце ума внушает: в твоих силах придумать игру иную, непохожую, переиграть эту или отменить всякую игру навсегда, достаточно тебе лишь пожелать этого, о, ты, сердце души. И такое дело сделается тобою без усилий, по желанию лишь только сердечному.
Но внушая, само сердце ума прекрасно знает - и о том прекрасно известно сердцу души - что это не так. Что это совсем не так, потому что так быть не может. Вот от такой лжи сердца ума и стыдно сердцу души. И больно, и многое ещё. И нет, и да. Вот. Но нет, но да! Будто не сердце ума, а само оно, сердце души так солгало, такое простучало, пробило, такое вот ляпнуло. Стыдно, и больно, но не слишком - а просто и легко, будто ляпнуло оно это не сейчас, не сегодня, а вчера или позавчера, неважно... важно, что задолго до рождения этой самой вот весны, столь достойной всяческой снисходительности, потому что столь очевидно хрупкой - и такой непременно обязательной. Неудачно ляпнуло, пусть и не по своей вине, а по вине плохопослушной гортани, или языка, но такое - чего уже не поправить: или никогда, или что может быть поправлено только этой самой весной корнуоллской, только ею самой. Если хотя бы это может быть. Даже хотя бы этого быть не может.
Но сказано! И умишко сердца прекрасно это знает - невзирая на свою собственную потребность внушать, и внушать иное, - как убога и смешна жизнь любого сердца в сравнении даже с этой призрачной весной их жалкого Корнуолла, такой, как она есть. Или отражается разноцветно в стёклах глаз. И с весной, как бы она ни была хрупка, и всякими другими отражениями, к счастью - не погубленными никакими ляпами сердчишек, этими слишком мудрыми ляпами. Живыми отражениями, в которых единственно стоющее - она сама, весна, такая глупая и непоправимая, в своей единственности и единении всех отражений: льда, металла, грязи, женственных изумрудных холмов, красной ржавчины, лошадиного глаза, глиняной стены обжорки, пивной пены, озера, а на том его берегу - неуклюжих башен из серого пористого камня и моста через затоку, отражающихся уже не только в глазах смотрящего, а и в фиолетовой поверхности воды - среди оранжевых оспин воды. А там и серая галька на дне озера, опускающаяся в глубины так же быстро, как быстро стаяли этой весной снега в рыжих полях их Корнуолла.
И глядящий на всё это изумлённо, подпирающий челюсть палкой пастух.
Ворона села на седло одной из привязанных к дереву лошадей: гнедой. Продолжало темнеть.
- Я хочу поговорить о бессмертии, господин мой, - сказал хорошенький молодой проезжий томно.
Спутник его понимающе кивнул.
- О чьём же?
- О своём, Гор, о своём.
- Охотно, ибо нет ничего проще этого, принц мой Амлед. И для многих, без сомнения, нет ничего увлекательней. Но я, признаться, не усматриваю в нём никакой необходимости.
***
ДЖ. Т. РЕВЕРС, АВТОР "ГАМЛЕТА".
Находятся люди, утверждающие, что идущий за своим плугом землепашец издаёт радостные звуки ликования, благословляя свой производительный труд. По Энгельсу, например, из этих звуков и родилась музыка, мать всех искусств. Есть, однако, подозрение, что учёный сам за плугом не ходил. И потому не мог знать, насколько это занятие радостно. Глядя же на него со стороны, тугой на ухо, как это свойственно всем его коллегам, учёный принял за песню звуки иного происхождения. Да вовсе и не горлом издаваемые, а другим органом: противоположным горлу.
Между тем, ему достаточно было глянуть на медведя, извлекающего из расщеплённого пня сложную музыку, чтобы отказаться от своего заблуждения. Но учёным гуманоидам, конечно, не до медведей.
Знакомые по собственному опыту с влиянием тяжёлого физического труда на искусство медведь и человек неизбежно придут к иным выводам, а именно: что музыка, и прочие искусства, произошли от мечты. От мечты ленивого БЕЗ всякого труда получить его результаты, без особых физических усилий вспахать ниву, повлиять на собратьев, на их души и тела, на весь мир, на самого Бога. На поиск и поимку пищи, на жизнь и смерть, на бессмертие - тоже, разумеется. Скатерть-самобранка, сапоги-скороходы, Кощей Бессмертный, по щучьему велению... всё это верные ориентиры для ищущего подлинный источник искусств. Мечта о формулах-повелениях, при помощи которых можно управлять событиями, самой историей, и есть такой источник. A проистекающее из него искусство есть нащупывание этих магических формул. Особенно - искусство хроники, по определению.
Благодаря учёным, многие сегодня позабыли об этом. В такой забывчивости виноваты, конечно, и сами художники. Слишком уж много их, тех и других, стало. "Плодитесь и размножайтесь", сказано... Но вряд ли сказавший предвидел, с какой яростью станут размножаться учёные и художники.
В результате неуправляемого их размножения результаты их деятельности стали ничтожны, или превратились в свою противоположность. Ибо забытый источник этой деятельности перестал источать воду живую, да и вообще что-либо источать. Насилие же над ним художников и учёных, приставивших к источнику мощные насосы: эстетику, рынок, социальный заказ, привело к тому, что он стал источать воду мёртвую. Короче, загрязнённый источник и источник чистый находятся между собой в таком же свойстве, как, соответственно, принятое учёными за пение звукоизвлечение и подлинная музыка. Разделение же труда художников, расслоение цельной магии на профессии, а внутри профессий появление амплуа, в университетах - чтение курсов множества эстетик, в том числе - эстетик национальных, всё это добило превратившееся в свою противоположность дело. Сегодня оно уже даже не свод правил производства продукта, а описание национальных способов его употребления. Если бы такое произошло с кухней, на это бы обратили внимание все. И тут надо заметить, что само это дело в первоначальном своём виде - магия, или её раздел хроника дело вненациональное, космополитическое, если угодно: безродное. Если, конечно, не угодно счесть мужчину и женщину в их первоначальном виде представителями разделённых рас, наций или профессий, и если не изучать как мультинациональное государство их родину: Рай.