Привет, Афиноген - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карнаухов расслабился, утих, сердце его успокоилось, и он ясно увидел ситуацию со стороны. Она представилась ему юмористической. Двое пожилых дядек убеждают третьего пожилого дядьку убраться с производства подобру–поздорову. По какому праву? Зачем? Как много они берут на себя, пытаясь решить его судьбу с помощью каких–то бумажных инструкций. Неужели сами они собираются жить и работать вечно? Нет, у него и у них по одной жизни, не по две. Почему же они с таким тупым упорством стремятся укоротить его жизнь.
Карнаухов отогнал жалобные мысли и сказал:
— Спасибо вам обоим за уважение, товарищи. За почет… Из института я никуда не уйду. В крайнем случае перейду на другую должность. Пожалуйста. Хотите компромисс? Меня самолюбие не мучает. Буду работать простым инженером… Данилов — парень с головой. Это вы верно угадали. А со мной вышла осечка. Я без работы оставаться не намерен. Думаю, могу быть еще полезен.
Может быть, сложись беседа с самого начала по- другому, на том бы они и разошлись, не помня зла. Кремнев готов был согласиться. Инженером — это хорошо, это можно, жаль ему самому не пришел в голову такой простой вариант.
Но Мерзликин не забыл недавнюю угрозу. Самолюбие его, раздутое годами начальничества, было уязвлено.
— Мы поступим иначе, — задумчиво, с выражением искреннего соболезнования произнес он. — Мы поступим в соответствии с требованиями времени. Соберем общее собрание отдела, пригласим параллельные службы, и пусть товарищи решат, не пора ли уважаемому Николаю Егоровичу на пенсию.
— Как это? — удивился Кремнев.
— Вроде персонального дела? — небрежно поинтересовался Карнаухов, внутренне замерев.
— Вроде переаттестации, — пояснил директор. — Что нам держаться за устаревшие догмы? Специальные комиссии и так далее — все это изжило себя. Вы же утверждаете, Николай Егорович, что жизнь требует психологической перестройки. Давайте экспериментировать. Организационные моменты обговорим отдельно, подготовим. Время у нас есть. Неделя погоды не сделает… Назовем это мероприятие творческим отчетом вверенного вам отдела. Творческим! Без формалистики, демократично. Я думаю, Юрий Андреевич выступит как основной докладчик. Впрочем, детали потом.
Мерзликин поднялся, не совсем поднялся, а как–то боком медленно, цепляясь руками за стол, начал вставать, давая Карнаухову возможность остановить мгновение, вставить словцо, извиниться, да мало ли…
— Я согласен, — сказал Николай Егорович и вскочил, опережая директора, сияя, словно ему только что предложили круиз в загнивающие страны Западной Европы, — Это вы отлично придумали. Дельно, свежо, смело!
Они глядели друг на друга, как старые друзья, встретившиеся после долгой разлуки. Директор счастливо улыбался, и Карнаухов улыбался еще счастливее. «Наконец–то, — кричали их взгляды, — наконец–то все плохое позади!» — «Ты рад?» — вопрошал взгляд директора. «А ты? А ты?!» — ликовал взгляд Карнаухова. Они оба понимали, что где–то рядом топчется посторонний наблюдатель их встречи, но знать ничего не хотели о его присутствии. Они были молоды, полны сил и покачивались в высоких седлах. Ничто их не смущало: ни возраст, ни положение. Или–или. Вот так стоял вопрос. Как прежде. Как всегда.
— Да! — крякнул Юрий Андреевич, отшатываясь от двух сумасшедших стариков.
Карнаухов подал руку директору и ощутил ответное сильное, уверенное, честное пожатие.
3
Ночь, и комната, как укутанная в белые простыни пещера. Афиногена чуть познабливает, он с трудом шевелит веками: очертание окна, стены, полоска ночника в дальнем углу — все сливается в один круглый полутемный шар, дымится. Он не знает, который час, сколько еще будет длиться ночь, и ночь ли это. Однажды он открывает глаза и замечает рядом женское лицо, он видит его отчетливо. Лицо усталое, бледные пряди волос приклеены к щекам, ниже — высркая худая шея, которую устилают растрепавшиеся волосы, еще ниже — белый халат и тонкие ладошки, пальчиками, как травинками, вверх.
— Сестра, — говорит Афиноген, — сестра, который теперь час?
Женщина вздрагивает, просыпается, взлетает к огромно распахнувшимся в полутьме глазам голубоватая кисть с браслетом часов.
— Ой, уснула совсем. Уж половина третьего… Чего не спишь? Больно? Сейчас, миленький, сейчас сделаю укол.
— Не надо укол, — отмахивается Афиноген. — Как вас зовут?
— Ксаной меня зовут… Ксана Анатольевна. Ты спи, спи. Во сне боли иссякнут.
— Какие там боли… Ничего у меня не болит. Давайте разговаривать.
— Тебе нельзя разговаривать. Не нужно. Тебе лучше спать. А я уж около тебя подежурю. Операция у тебя прошла хорошо. До утра здесь побудешь, а потом переведут в другую палату. К другим больным. Что ж одному–то маяться. В обществе намного веселей и лучше. Ты молодой — скоро поправишься.
От ее тихонько и бережно журчащего голоса Афи- ногену делается покойно и уютно. Какая–то тяжесть, так черно давившая мозг, отступает прочь. Нет, еще ие просчитаны его дни, еще идет вовсю игра, в которой он не последний участник.
— Ксана Анатольевна, — говорит он томно, — надо ведь мне водички попить. Пить очень хочется!
— Нельзя попить. Потерпи! Утречком немного попьешь. Утром я тебе морсу дам.
— Правильно, — понимает Афиноген, — кишки разрезаны, пить нельзя. — Но на всякий случай клянчит: — Пить хоч^. Дайте пить!
— Нельзя, миленький… — само терпение в голосе, такое, что дай ему волю и не останется в мире жажды, а то, глядишь, и голода, и холода, и иных человеческих страданий.
— Что сделается от глотка, Ксана Анатольевна? Ничего не будет. Сердца у вас нет!
Афиноген Данилов знает, что поддайся ему кроткая медсестра и он, конечно, не станет пить. Черта с два будет он рисковать из–за глотка воды. Хоть бы источник ледяного блаженства хлынул сейчас на него с потолка, он будет отплевываться до последнего мгновения. Зато так хорошо сознавать, что операция позади, он жив, и главная проблема теперь — вода. Такой пустяк остался!
— Ответственность беру на себя, — умоляет он, — хотите, напишу расписку? Да, пивка бы жигулевского, из кружечки, полцарства за кружку пива. Недорого. Ксана Анатольевна. Да ладно, царства у меня нет, ничего нет. На службе, правда, новые горизонты открывались. Была и невеста, хорошая девушка, так разве она согласится с убогим жить. Конец теперь всем мечтам и иллюзиям.
— Ты что? — пугается Ксана Анатольевна. — Зачем так говоришь? Да ты, Гена, через неделю танцевать сможешь. Как не совестно так думать.
— Через неделю… хм. Неделю она не вытерпит. Шустрая очень, кавалеров много. Есть среди них и военные. Неделю — нет, не дождется.
— Спи, — она сердится, но голос журчит, — спи, тебе надо спать… Сейчас сделаю укол. Какие глупости ты говоришь? Даже если шутишь — гадко, нельзя так думать о женщинах.
На несколько минут Афиноген, ослабев, задремывает. Ему снятся серебристые тени и огненная саламандра, обжигающе щекочущая правый бок. Ноздри его впитывают душный запах пригоревшей гречневой крупы. Сон этот неглубок и похож на легкий обморок, после которого он заново привыкает к палате и не сразу вспоминает, почему рядом с ним медсестра и как ее зовут.
— Попить бы, — бормочет он. — Вот бы слаано.
— Нельзя, миленький. — Слова эти сразу восстанавливают всю цепочку бдения. Зажурчал милый ручеек безотказного женского сочувствия. Далекая мама покивала Афиногену и склонилась над ним через тысячи километров.
— Расскажите мне, какая у вас была любовь, Ксана Анатольевна, — просит Данилов. — Если вы не очень устали.
— Что ж рассказывать. Да и зачем тебе…
— Я люблю слушать, как у других бывает. У самого не сложилось, так хоть за людей порадоваться.
— Ты не слушай, а спи. Во сне болезнь излечивается, исходит.
— Я буду спать, а вы рассказывайте.
— Ну спи, спи… Нечего и рассказывать. Да и как это словами–то!
В чуткой больничной ночи что–то нисходит на женщину, и она затягивает певучую долгую историю, покорно и охотно, словно давным–давно ожидала такого случая. Афиноген то прислушивается, то засыпает, и просыпается, и снова впадает в протяжные печальные звуки. Он не все схватывает, некоторые фразы проваливаются и не доходят до его тусклого сознания, но общий смысл речи ему понятен. Шепот звенит, ночь бледнеет, из темно–коричневой становясь прозрачной. Слова раскатываются по комнате, как бильярдные шарики по зеленому сукну.
— Что ж, слушай, если желаешь, Гена. Глаза закрой, не высвечивай ими на меня. Рассказчица какая из меня, никакая, но послушай, если есть охота…
В сорок восьмом году повстречала я Мишу. Я тогда в Ленинграде работала в госпитале, девчонка была совсем, только–только шестнадцать исполнилось. И в госпиталь меня приняли по знакомству, родственник у меня был, врач, Демьян Касимов. Как у меня все поумирали в семье от истощения, мама и братик Леша, я к нему и заявилась — здрасте вам, дядя Демьян. Так у него и жила, долго прожила, до самого замужества. Демьян Захарович третьего года помер, до девяноста годов дотянул, я к нему на похороны ездила в Ленинград.