Записки русской американки. Семейные хроники и случайные встречи - Ольга Матич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похожий смешной случай произошел со мной, когда я начала преподавать в Университете Южной Калифорнии. Один из курсов, который мне пришлось вести, назывался «Русская революционная мысль». То, что я о ней практически ничего не знала, заведующего кафедрой не смутило. Пришлось читать про нее, готовясь к каждой лекции буквально накануне! Студенты, похоже, моей неосведомленности не сознавали; напротив, им казалось, что я очень даже «вовлечена» в этот предмет, – один из них спросил меня, которой тогда было двадцать шесть, что я делала во время русской революции! Из вопроса ясно, что студент не отличал 1960-х годов от 1917-го и совершенно не обладал историческим сознанием.
В послевоенной жизни в Германии дед показал себя человеком энергичным и стойким. Он даже успевал что-то писать и печатать. Вскоре после приезда в Америку (в семьдесят два года) он получил стипендию в Институте славянских исследований в Беркли – там, где я преподаю вот уже больше двадцати лет. Думаю, что этому способствовал Глеб Струве[162]. Темой его работы были экономические планы в Восточной и Юго-Восточной Европе в сравнении с пятилетками в Советском Союзе. Часть ее была напечатана в сборнике «The Agricultural Economy of the Danubian Countries, 1935–45», изданном в 1955 году Стэнфордским университетом. На этом его академическая карьера закончилась, хотя он продолжал публиковаться, и, за неимением других источников средств, ему пришлось начиная с 1950 года преподавать русский язык в школе Берлиц[163], для чего понадобилось разрешение от Отдела образования штата Калифорния. Он его, конечно, получил и иногда давал по восемь уроков в день, зарабатывая в месяц от 120 до 160 долларов. Этим он занимался почти до восьмидесяти лет.
Как многие старые эмигранты, дедушка много раз перестраивал свою жизнь, приспосабливаясь к новым условиям. Хотя он вполне владел письменным английским языком (и печатался по-английски), говорил он на нем с трудом. Я стеснялась его, когда в магазине он настойчиво пытался объясняться по-английски, но его понимали плохо, а он – еще хуже. Американцам трудно осваивать длинные иностранные фамилии, поэтому эмигранты часто сокращают или даже изменяют их для доступности. Решив соответствовать, дед хотел подписать свою первую англоязычную статью «Бич» (его полная фамилия была Бич-Билина-Билимович), что по-английски значит «сука». Редактор написал ему, что будет рад опубликовать статью, но просит его поставить свою привычную фамилию. Впрочем, тогда же, в 1949 году, дед напечатал статью о реформах советских денег в журнале Russian Review под псевдонимом B. Alexandrov – причина, однако, мне неизвестна[164].
Я не помню, чтобы дедушка жаловался или унывал. В моей памяти он остался подтянутым, скорее жизнерадостным и увлеченно над чем-нибудь работающим – пишущим, стукающим на пишущей машинке. При этом он выполнял и обыденные, бытовые функции: мыл посуду, в Монтерее регулярно готовил мне завтрак. (Нелюбимые яйца всмятку я, тайно, чтобы его не обижать, выбрасывала.) Там он еще и сажал деревья, в основном фруктовые.
Когда в моей жизни появились молодые люди, дед обычно ждал моего прихода со свидания и, если я опаздывала, выходил на крыльцо, что меня, конечно, стесняло. Он полюбил моего первого мужа, Александра Альбина, впоследствии переменившего фамилию обратно на Албиянич (его отец сократил ее, перебравшись в Америку), а тот – его. Из Германии, куда он отправился на год вскоре после нашей свадьбы отбывать воинскую повинность, а я через какое-то время последовала за ним, я посылала дедушке открытки из знакомых ему мест.
Как я пишу в главе об Ирине Гуаданини и Набокове, в тот приезд в Европу я останавливалась в Париже у Веры Кокошкиной, жены бабушкиного брата. У меня сохранились письма от нее и ее дочери, с которыми дед после смерти бабушки (урожденной Гуаданини) переписывался. Из утешительного и ласкового письма Ирины я узнала, что он и два года спустя очень переживал ее уход, был в депрессии, мало писал, чего я совсем не помню. Может быть, дома он не проявлял своих чувств, так как мама бабушку не очень любила. Время ушло, и его не спросишь. Кокошкина, возможно, чтобы его порадовать, трогательно описывала ему мое пребывание в Париже, тем самым как будто устанавливая для него связь с бабушкой, которую я любила, и дед это знал. Это все мои домыслы, но воспоминания отчасти из них и состоят – ведь они у нас появляются в настоящем времени, которое неизбежно их изменяет. К моему глубокому сожалению, я очень мало знаю о внутреннем мире дедушки. В частном общении он был довольно сдержан – не то что в публичных полемических выступлениях.
* * *Первой работой деда, которую я прочла, была его рецензия на книгу Менделеева, о которой уже было сказано. Приехав в 1991 году в Москву через неделю после путча и работая в Ленинке, я нашла отдельный экземпляр этой рецензии. Я тогда занималась главным образом моей вечной спутницей, Зинаидой Гиппиус, и социально-культурным контекстом символизма – начинала собирать материал для книги «Эротическая утопия». Между делом, однако, я искала и читала написанное родственниками. Рецензию, которая мне показалась вполне доступной для неспециалиста, я скопировала и отвезла маме. Теперь же я читаю сугубо научные труды деда, чтобы хотя бы поверхностно ознакомиться с его экономическими установками. Эти тексты я осиливаю с трудом: уж очень чужда мне терминология макро– и микроэкономики. Несравненно понятнее российские отзывы на его теоретические работы.
Его небольшая книжка «Марксизм: изложение и критика» (1954) тоже очень доступна, в ней нет ни алгоритмов, ни сложных теоретических рассуждений. Это не серьезный анализ, а злобный выпад против Маркса и марксизма, напоминающий писания самых правых эмигрантов – противников Советского Союза. Меня она удивила – ведь деду была присуща не только профессиональная, но и человеческая тонкость, и свои мысли он всегда выражал очень логично. Кажется, эта работа не переиздавалась в постсоветской России, а то мне было бы стыдно. Самой «понятной» из серьезных его работ оказалось «Введение в экономическую науку» (1936) – именно из-за предельной ясности, чтобы не сказать сухости, изложения. Обрадовал меня и ее объективный тон, даже в рассуждениях о Марксе; по крайней мере, таким он показался мне, неофиту.
Мне только жаль, что ни дед, ни мать не дожили до возвращения его трудов на родину. Я пишу о нем и читаю его работы в новых российских изданиях за них, как бы исполняя миссию старой эмиграции – вернуться в Россию, пусть и «виртуально». Еще более жаль, что я многого с дедушкой не обсудила, в том числе Франка, Бердяева и Степуна, но при его жизни я была слишком молода и плохо знакома с их трудами. Его письма к Струве (с которым он дружил; они защищали друг у друга диссертации!) хранятся в том же Гуверовском архиве; в некоторых из них дедушка дает ему практические советы – как финансировать эмигрантскую газету «Россия» (с подзаголовком «Орган национальной мысли и освободительной борьбы»), продолжением которой стала «Россия и славянство». (Мама говорила, что Струве был человеком «бестолковым».) Шла в их переписке речь и о долге, который дед постепенно возвращал Струве (во врангелевском Крыму, перед эвакуацией, тот одолжил ему денег), и о деньгах, которые дед посылал ему на газету[165].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});