Строки, добытые в боях - Николай Отрада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Наедине с самим собой…»
Наедине с самим собой —Шофер, сидящий за баранкой,Солдат, склоненный над баландой,Шахтер, спустившийся в забой.
Когда мы пушки волоклиПозевывающей поземкой,Команда — разом налегли —Старалась быть не слишком громкой.
С самим собой наедине,Я на лафет ложился телом,Толкал с другими наравнеМеталл в чехле заиндевелом.
Когда от Ленинграда в бойЯ уходил через предместье, —Наедине с самим собой,И значило — со всеми вместе.
Возраст
Наша разница в возрасте невелика,Полдесятка не будет годов.Но во мне ты недаром узрел старика, —Я с тобой согласиться готов.
И жестокость наивной твоей правотыЯ тебе не поставлю в вину, —Потому что действительно старше, чем ты,На Отечественную войну.
Разговор о Родине
Что означает Родину любить?Во-первых —Отовсюду к ней тянуться,Чтобы в конечном счете к ней вернуться, —Не перервать связующую нить.
А во-вторых —Так делать, чтобы всемНа ней живущимБыло жить привольно:Не холодно, не голодно, не больно —Ну, словом, чтобы жизнь, а не ярем.
И в-третьих —Надо говорить о нейКак можно меньше слов, звучащих громко, —Чтоб не смутить риторикой потомкаИ современность выразить верней.
Ну и в последних —Чтоб в последний бойШагнуть, если потребуется это,Как в то незабываемое лето,Без разговораЖертвуя собой.
«…Вечером в клуне…» (Г. Занадворов)
27 июля 1943 года.
…Вечером в клуне у Л. Тишина. Я смотрю в щель двери. Пасмурно. Темно. Ветви качаются, будто кто-то идет. Шуршат лишь в соломе сзади невидимые совсем Л. и М. Только порой потрескивают контакты и регуляторы. Л. ловит.
Голос его слишком громок для тишины.
— Станций много, но тихо: не разберешь ничего. Вот, вот, сейчас…
Смотрю в щель, думаю, что мы плохие конспираторы. А он особенно.
Предупреждаю.
— Да если кто подслеживать будет, я ему горло перегрызу.
Опять тихо. Вдруг почти крикнул:
— Шш-шш! «…Повернуть это оружие против…» Исчезло. Совсем четко было. Это не немцы. Это наши…
Пора домой. Больше не слышно ничего.
— Дайте хоть шум наш послушаю…
(Из дневника Г. Занадворова, расстрелянного на оккупированной территории полицаями)
Десантники
Воз воспоминаний с места строну…В городе, голодном и израненном,Ждали переброски на ту сторону,Повторяли, как перед экзаменом.СноваПовторяли все, что выучили:Позывные. Явки. Шифры. Коды.Мы из жизни беспощадно вычлиБудущие месяцы и годы.Скоро спросит, строго спросит РодинаПо программе, до сих пор не изданной,Все, что было выучено, пройденоВ школе жизни, краткой и неистовой.Постигали умных истин уймы,Присягали Родине и знамени.Будем строго мы экзаменуемы, —Не вернутся многие с экзамена.
«…В одну из первых же „налетных“ ночей…» (М. Галлай)
…В одну из первых же «налетных» ночей — кстати, с 22 по 31 июля их было семь: немцы прилетали весьма аккуратно — фигура у телефона привлекла мое внимание своей необычной хрупкостью. Невысокий, худощавый, узкоплечий мальчик — именно мальчик — уговаривал кого-то на другом конце провода передать в 177-й полк, что младший лейтенант… Дальше дело не шло, потому что человек на том конце провода никак не мог разобрать фамилии своего собеседника…
Глядя на эту картину, в подумал: неужели такие дети тоже должны воевать?..
Когда мы разговорились с Талалихиным, выяснилось, что хотя по возрасту он действительно очень молод — ему не было и полных двадцати трех лет, — но как воздушный боец имеет все основания смотреть, скажем, на меня сверху вниз. На гимнастерке под комбинезоном у него оказался орден Красной Звезды… Оказалось, что Талалихин и вправду уже успел повоевать…
Разговор был обычный — летчицкий. И ничем особенным он не блистал. Но когда ночью седьмого августа Талалихин, истратив безрезультатно весь боекомплект («маловат калибр пулеметов…»), таранил тяжелый бомбардировщик «Хейнкель-111» — это был первый ночной таран Отечественной войны, — никто из нас как-то не удивился. Такой парень только так и мог поступить, оставшись безоружным перед врагом. И в течение многих лет, когда кто-нибудь при мне говорит о том, что принято называть политико-моральным состоянием воздушного (или любого иного) бойца, перед глазами у меня неизменно возникает невысокий, хрупкий мальчик со спокойными глазами и душой настоящего воина — Виктор Талалихин…
(Из воспоминаний Героя Советского Союза М. Галлая)
Защитник Москвы
Вышел мальчик из домуВ летний день, в первый зной.К миру необжитомуПовернулся спиной.Улыбнулся разлуке,На платформу шагнул,К пыльным поручням руки,Как слепой, протянул.Невысокого ростаИ в кости не широк,Никакого геройстваСовершить он не смог.Но с другими со всеми,Не окрепший еще,Под тяжелое ВремяОн подставил плечо:Под приклад автомата,Расщепленный в бою,Под бревно для наката,Под Отчизну свою.Был он тихий и слабый,Но Москва без негоНичего не смогла бы,Но смогла ничего.
Музыка
Какая музыка была!Какая музыка играла,Когда и души и телаВойна проклятая попрала.
Какая музыка во всем,Всем и для всех — не по ранжиру!Осилим… Выстоим… Спасем…Ах, не до жиру — быть бы живу…Солдатам головы кружа,Трехрядка под накатом бревенБыла нужней для блиндажа,Чем для Германии Бетховен.
И через всю страну струнаНатянутая трепетала,Когда проклятая войнаИ души и тела топтала.
Стенали яростно, навзрыдОдной-единой страсти радиНа полустанке — инвалидИ Шостакович — в Ленинграде.
«…Во время осады…» (Н. Чуковский)
…Во время осады и голода Ленинград жил напряженно-духовной жизнью… В осажденном Ленинграде удивительно много читали. Читали классиков, читали поэтов; читали в землянках и дотах, читали на батареях и на вмерзших в лед кораблях; охапками брали книги у умирающих библиотекарш и в бесчисленных промерзлых квартирах, лежа, при свете коптилок, читали, читали. И очень много писали стихов. Тут повторялось то, что уже было однажды в девятнадцатом и двадцатом годах, — стихи вдруг приобрели необычайную важность, и писали их даже те, кому в обычное время никогда не приходило в голову предаваться такому занятию. По-видимому, таково уж свойство русского человека: он испытывает особую потребность в стихах во время бедствий — в разрухе, в осаде, в концлагере. Даже разговоры, которые вели между собой эти люди-тени, отличались от обыденных человеческих разговоров; никогда в обыденном существовании не говорят люди столько о жизни и смерти, о родине, о любви, об истории, о совести, об искусстве, о долге, о революции, о нациях, о вечно скованном и вечно рвущемся на волю человеческом роде, сколько говорили любые два ленинградца, случайно оказавшиеся вместе…
(Из воспоминаний Н. Чуковского)
Ладожский лед
Страшный путь! На тридцатой, последней верстеНичего не сулит хорошего…Под моими ногами устало хрустетьЛедяное ломкое крошево.Страшный путь! Ты в блокаду меня ведешь,Только небо с тобой, над тобой высокóИ нет на тебе никаких одёж:Гол как сокол.Страшный путь! Ты на пятой своей верстеПотерял для меня конец,И ветер усталнад тобой свистеть,И устал грохотать свинец…Почему не проходит над Ладогой мост?!Нам подошвы невмочь ото льда отрывать.Сумасшедшие мысли буравят мозг:Почему на льду не растет трава?!Самый страшный путь из моих путей!На двадцатой версте как я мог идти!Шли навстречу из города сотни детей…Сотни детей!.. Замерзали в пути…Одинокие дети на взорванном льду —Эту теплую смерть распознать не могли они сами, —И смотрели на падающую звездуНепонимающими глазами.Мне в атаках не надобно слова «вперед»,Под каким бы нам ни бывать огнем —У меня в зрачках черный ладожский лед,Ленинградские дети лежат на нем.
Саратов