Сергей Лемешев. Лучший тенор Большого - Виктор Васильев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На премьере 22 июня 1941 года я пришел в восхищение, увидев перед собой Барсову – Джульетту, – так она была изящна, молода, полна вдохновения. Я знал, что за всем этим – строгий режим, самоограничение, физическая культура и работа, работа, работа; и знал также, что моей Джульетте, как и всем нам, нелегко: ведь это был первый день войны…
Я уже писал, что на такие спектакли, как, например, «Травиата» и ему подобные, режиссеры обычно редко обращают внимание – дескать, публика и так ходит, дирижеры тоже встречаются молодые, неопытные. Поэтому мы с
Валерией Владимировной сами «ставили» свои мизансцены; искали наиболее удобные, наиболее естественные – и всегда в полном контакте и согласии. Валерия Владимировна часто говорила: «Сережа – теперь мой постоянный партнер». И я гордился тем, что такой крупный художник, как Барсова, довольна нашей совместной работой.
Вообще мне приходилось довольно часто «держать экзамен». Например, я много пел с Еленой Андреевной Степановой, в голос которой был влюблен еще с консерваторских времен, и уже тогда слышал ее почти во всем основном репертуаре: «Травиата», «Риголетто», «Царская невеста», «Снегурочка», «Лакме». Мы, студенты консерватории, особенно любили те спектакли, где Степанова пела вместе с Мигаем, – это был неподражаемый ансамбль двух блестящих вокалистов. Они бесконечно волновали нас своим выразительным пением, голосами замечательной красоты. До сих пор, например, живет в моей памяти ария Джильды в хрустальном звучании голоса Степановой, с ее совершенной вокальной «линией». Вся ария, казалось, была спета как бы на едином смычке, с безукоризненной ровностью и чистотой всех регистров. Поэтому можно представить мое волнение, когда я впервые выступал в «Лакме» вместе с Еленой Андреевной! Мне и льстило сознание, что предстоит петь с такой вокалисткой, и в то же время я испытывал робость: не задавит ли меня ее мастерство. Беспокоило и несоответствие наших внешностей. Высокая крупная фигура Степановой в одеянии индусской жрицы (Лакме) казалась еще более величественной, а я при моем невысоком росте да еще затянутый в военную форму выглядел совсем миниатюрным. Но Степанова с таким удивительным тактом, так просто держалась на сцене, что я очень скоро позабыл о своих тревогах. Главным же творческим стимулом для меня всегда являлся ее голос. И я изо всех сил старался подравняться к ней в своем звуковедении, чтобы не нарушить классическую красоту вокального образа, создаваемого певицей. Хорошо петь – это было моим главным девизом, когда я выступал в спектаклях со Степановой. Я пел с Еленой Андреевной много, и это поощряло меня: раз я партнер Степановой, значит, как певец устраиваю ее. Ведь при ее положении в театре она легко могла от меня отказаться!
Столь же большой школой явилась для меня и совместная сценическая работа с Еленой Климентьевной Катульской. Нужно ли мне говорить о ее вокальном мастерстве, которое с полной силой запечатлено в чудесных записях певицы, сделанных еще в середине 50-х годов, и в искусстве ее лучших учеников! Благородный, выразительный тембр голоса Катульской, всегда насыщенного чувством, всегда готового откликнуться на любую интонацию партнера, на любое движение ее души, редчайшая музыкальная культура, какой-то удивительный слух, чувство ритма отличают ее искусство. Но все это служило одному – верности сценической правде…
Первое чувство, которое Елена Климентьевна вызывала у своего партнера, было безграничное доверие. Доверие не только творческое, но и человеческое, как результат огромной доброжелательности к нам, тогдашней молодежи. По правде говоря, я всегда удивлялся и восхищался ее горячей заинтересованностью и вниманием к творческому росту своих учеников или вообще молодых певцов театра.
Елена Климентьевна удивительно чутко умела вовремя поддержать партнера, мягко затушевать какую-нибудь нашу оплошность. Что бы я ни захотел сделать на сцене, я знал, что моя фантазия всегда встретит чуткую поддержку Елены Климентьевны, если, конечно, это будет художественно оправдано. С другой стороны, всегда активное артистическое отношение Катульской к своим образам невольно заражало и меня. Петь с ней было легко, увлекательно, и после спектакля всегда оставалось праздничное, приподнятое настроение – даже во время войны, когда она была моей почти бессменной Розиной.
Я еще не сказал о первой из плеяды великих колоратурных певиц Большого театра – Антонине Васильевне Неждановой. Не сказал только потому, что с ней мне выступать не довелось. Впрочем, однажды, весной 1934 года, я спел с Неждановой в Большом зале консерватории две сцены из первого и четвертого действий «Травиаты». Аккомпанировал Голованов. Вначале я смущался, особенно потому, что не так-то легко петь признание в любви певице, с которой ты почтительно раскланиваешься и, уж во всяком случае, не вступаешь в откровенные разговоры о своих делах. Но постепенно я овладел собой и провел сцену довольно смело, заслужив от Антонины Васильевны несколько ласковых слов. Нежданова сказала, что ей было приятно со мной петь, и тут же Николай Семенович предложил совместно подготовить дуэт Чайковского «Ромео и Джульетта». Но это почему-то не осуществилось, не помню уж, по какой причине. Позже дуэт этот я спел с В. В. Барсовой. В 1940 году, на юбилейном вечере, который проходил в Большом театре в ознаменование 100-летия со дня рождения Чайковского, мы исполнили его в сценическом оформлении. Помню, в тот вечер я особенно остро ощутил досаду и жалость, что Петр Ильич не написал всей оперы.
В те годы, когда я поступил в театр, Антонина Васильевна уже оставила многие свои любимые роли, которые стали подлинными шедеврами. Но один тот факт, что Нежданова еще пела в спектаклях (чаще всего в «Царской невесте» и «Лоэнгрине»), вызывал какое-то особенное отношение к Большому театру. В самой Антонине Васильевне не было никакого высокомерия. Она была очень простым, жизнерадостным человеком, с душой по-детски наивной, открытой самым искренним радостям и увлечениям. Таким навсегда сохранился образ Неждановой в моей памяти. А в ушах еще звенит ее божественный голос – трудно к нему подобрать другой эпитет!
Поэтому, вероятно, в ее исполнении запомнились не только большие сцены, арии, но и отдельные фразы и даже слова.
Вот первый акт «Лоэнгрина». Под большим развесистым дубом король Генрих Птицелов вершит суд над юной Эльзой, обвиняемой рыцарем Тельрамундом в том, что она сгубила своего родного брата… Против этого ужасного обвинения у Эльзы – Неждановой нет протеста, она беспомощна и беззащитна, словно даже покорна судьбе. Дважды король повторяет свой вопрос; что ответит она в защиту, признает ли вину? Но Эльза лишь произносит тихо, словно про себя:– О бедный брат мой…
– Что ж, Эльза, что ты скажешь мне в ответ?
Все присутствующие словно замерли в напряженном ожидании. Эльза тоже – ни малейшего движения… Наконец, внешне спокойно, но с большой внутренней взволнованностью, голосом непередаваемой красоты и обаяния, произносит:
Помню, как молилась, тяжко скорбя душой,
И день, и ночь томилась одна со своей тоской.
От стонов и рыданий изныла страшно грудь,
И песнь моих страданий мчалась в надзвездный путь.
Потом вдали терялся той песни гул и звон,
На вежды мне спускался отрадный, сладкий сон…
Король просит ее:
– Эльза, ну, защищайся перед судом!
Но Эльза, словно в забвении, в трансе, продолжает свой рассказ:
В сияньи лат сребристых мне рыцарь вдруг предстал.
Никто лучей столь чистых и нежных не видал:
С высот волшебной речью рожок его звучал,
И, опершись на меч свой, он ясно так глядел.
В моей тоске, в молитве о нем мечтала я,
Он мой защитник в битве, он, он спасет меня!
Король, усомнившись в вине Эльзы, спрашивает Тельрамунда, хочет ли он принять смертный бой в доказательство обвинения?
– Да! – отвечает рыцарь.
Глашатай и четверо трубачей вызывают желающих вступить в бой за Эльзу. Звучит призывный звук труб, молчание отвечает ему… Тревога Эльзы нарастает. Тельрамунд торжествует… Дальше происходило то, ради чего я описал всю предыдущую сцену: обращаясь к королю, Эльза просит его:Король мой добрый, повторить позволь свой клич!
Придет мой рыцарь, он далеко, не слышит их.
Эту, казалось бы, не особенно значительную фразу Нежданова произносила с такой мольбой, с такой выразительностью, с такой чистой непреодолимой верой, что могла тронуть даже каменные сердца!
С тех пор прошло сорок лет, а вся сцена, и особенно эта фраза, спетая Антониной Васильевной, звучит в моей памяти, будто это было вчера.
А потом? Снова звучал призывный клич трубачей, и происходило чудо. Появлялась ладья, влекомая лебедем, и в ней – светлый рыцарь, нежный и одновременно мужественный, исполненный величия и вместе с тем редкой простоты и очарованья… Лоэнгрин – Леонид Витальевич Собинов!..