Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России - Владимир Макарцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поскольку мы не переписываем историю, а проводим социологическое исследование, то для нас важно не то, кто застрелил И. С. Лашкевича, а то, почему это было сделано, на каком основании. Это же не просто уголовное деяние – в нем нет корысти, хулиганством тоже не назовешь. Это нечто большее, глубоко социальное, основанное на том же суждении, что и суждение безымянного фельдшера – «нужно сменить его или убить». Больше того, нам кажется, что выстрел в штабс-капитана – это не менее, если не более значимое событие, чем выстрел легендарной «Авроры» по Зимнему дворцу восемь месяцев спустя.
Но между этими историческими событиями есть большая разница. «Аврора» получила приказ Центробалта, демократически избранного флотского органа, войти в подчинение Петроградского совета и исполнять его указания. А Т. И. Кирпичников или те, кто застрелил И. С. Лашкевича, действовали, естественно, вопреки его приказу и по собственному почину, как тогда говорили. Фактически, отказавшись подчиняться праву офицера отдавать приказы о расстреле демонстрантов, они создали прецедент, на основе которого мгновенно появилось другое право.
Поскольку в войсках был получен приказ Николая II о прекращении беспорядков, а командующий петроградского военного округа генерал С. С. Хабалов продублировал его листовками – «мною подтверждено войскам употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем»,[242] то жаловаться на офицера было некому. Именно приказ императора перед строем с трудом зачитал Лашкевич, в то время как солдаты пытались ему помешать криками «ура». А так как Кирпичников считал, что солдаты «принимали присягу бить врага, но не своих родных»,[243] то в его сознании и в сознании его сослуживцев начальник учебной команды, который во исполнение приказа самодержца собирался расстрелять безоружных людей, превратился в преступника, буквально во врага народа, впрочем, так же, как и сам самодержец.
При этом надо учесть, что накануне волынцы, в основном офицеры, застрелили порядка сорока человек[244] (как было установлено позднее, случайных прохожих). Это обстоятельство произвело тяжелое впечатление на солдат, они-то тогда стреляли поверх голов. Тимофей Кирпичников вспоминал: «стрелять – погиб, не стрелять – погиб».[245] Стрелять – это значит погибнуть в собственных глазах, перед лицом своей совести, в глазах своих сослуживцев и родственников. А не стрелять – погибнуть буквально, потому что даже в условиях мирного времени неисполнение приказа офицера, неподчинение ему грозило тяжелыми репрессиями вплоть до расстрела на месте (ст. 5 и 6 Устава Дисциплинарного, 1888 г.[246]).
Уголовное право также рассматривало отказ подчиняться приказам офицера как мятеж, за него только одно наказание – смертная казнь. Именно здесь и пролегла граница между их и нашим правом, между «мы» и «они». Это не единственный признак разделения на своих и чужих, но последний, за ним стоит жизнь или смерть. При этом моральная, вернее, социальная смерть, т. е. осуждение со стороны социального окружения, была для солдат хуже, чем смерть физическая.
Не в этом ли кроется секрет раздвоенности национального самосознания, о котором писал Николай Бердяев? Формально может показаться, что это похоже на классовую борьбу – бедные и богатые, эксплуататоры и эксплуатируемые. Но это не так. Легко заметить, что противостояние между солдатами и офицерами проходило не по линии «бедный-богатый» (солдаты были нищие, а офицеры – бедные), а по линии права. Столкнулись два права, лучше сказать, две системы права. Одна – публичная, записанная в законе, которая позволяла использовать армию против внутренних врагов, а «это те подданные нашего Государя, которые не повинуются существующим законам».[247] Другая – неформальная, нигде не записанная, чем-то напоминающая естественное право и определяющая врагов в основном по ощущениям, а не по приказам или законам. Все мы прекрасно с ней знакомы, просто не задумываемся, хотя примеров достаточно.
Так, в войну бывали случаи, когда фашисты давали нашим пленным автомат в руки, чтобы они стреляли в своих, и тот, кто это делал, переставал быть нашим и становился предателем, фашистом, и терял в глазах «своих» право на жизнь. Аналогичное право было записано в виде закона и распространялось на тех, кто побывал в плену, они и даже члены их семьи становились «чужими» и шли отбывать срок уже в советские лагеря (Приказ Ставки № 270 от 16 августа 1941 г.: «Сдающихся в плен врагу считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту»). В уголовной среде это право встречается в виде своеобразной прописки – зарежь «лоха» и станешь своим, но выйти из этого круга уже нельзя, потеряешь право на жизнь и в том, и в другом случае.
Это право нигде не записано, но это не значит, что его нет. Как мы отмечали выше, право на социальную жизнь не является публичным правом, потому что оно действует не только внутри правового поля, иногда совпадая формально с законом, но и за его пределами, оно является неотъемлемой частью социальной жизни, условием ее существования.
Это право не появилось из ниоткуда, оно живет в каждом из нас и заявляет о себе в момент социальной мобилизации саморегулируемых локальных систем (СЛС) под действием какой-нибудь одной простой идеи. При воздействии масштабного социального факта, который захватывает мысли и чувства миллионов, мобилизация СЛС превращается в массовое социальное движение. В случае с Тимофеем Кирпичниковым можно сказать, что это нечто похожее на юридическое понятие о необходимой обороне, социальной обороне, т. к. речь шла о жизни и смерти не одного человека, а значительных масс населения. Или лучше сказать – на инстинкт самосохранения социума.
Выстрел в штабс-капитана И. С. Лашкевича стал как бы кровавой подписью в социальном договоре, который можно было бы назвать круговой порукой. Однако в Орде, как мы установили выше, объективными признаками военной круговой поруки являются бинарная ответственность и функция места. В данном случае неподчинение закону, уход от ответственности за неисполнение приказа в виде мятежа ломал устоявшиеся иерархические отношения. А с падением стоимости официальной власти, с обесцениванием ее права в глазах мятежников исчезла и ответственность перед ней, исчезла бинарность военной круговой поруки, она стала как бы однобокой или, по-научному, унарной.
Чаша социального равновесия отклонилась от горизонтали, и власть, лишившись устойчивости, потеряла право и перешла в другие руки. Не случайно Т. И. Кирпичников отмечает, что солдаты, правда, в основном в лице фельдфебелей и взводных, поддержали его – «мы от тебя не отстанем. Делай, что хочешь».[248] Таким образом, он получил не только право, но и власть внутри саморегулируемой локальной системы (СЛС), поскольку их «делай, что хочешь» резко подняло его социальный потенциал в цене, выше потенциала командира роты или любой другой государственной власти.
По его воспоминаниям, свой протест они хотели выразить отказом выходить на улицу и стрелять в демонстрантов, понимая прекрасно, что их ждет за это, но все равно, «умереть с честью – лучше». Для этого решили принять бой в казарме и под предлогом подготовки к борьбе с демонстрантами забрали из арсенала два пулемета, винтовки и боеприпасы. Неожиданный выстрел в офицера все кардинально изменил. Фельдфебель мгновенно оценил ситуацию – мосты были сожжены, и он вывел свою роту походной колонной на улицу.
Так начался мятеж. И так началась социальная мобилизация, объективными признаками которой, как мы установили выше, являются очаговость и стихийность.
Не все солдаты приняли его власть, не сразу пошли за ним, даже однополчане-волынцы из других рот подчинились лишь приказам своих фельдфебелей, это они действительно поддержали Т. И. Кирпичникова. В Преображенском и Литовском полках, например, пришлось «много биться», часа полтора.[249]
Хотя по Уставу солдаты и не несли ответственность за преступные приказы своих командиров, тем не менее, не все сразу решились на нарушение присяги. Но когда на улицу вышли три полка в полном вооружении, остановить мятеж в тех условиях было уже невозможно. Три полка приняли власть унтер-офицера Т. И. Кирпичникова, как мы сейчас понимаем, временно, просто как полевого командира. Это была власть внутри СЛС, поскольку солдаты отвечали только друг перед другом, внутри данной социальной группы, ответственность перед присягой и законом для них больше не существовала. И тогда круговая порука стала унарной, в связи с чем социальный потенциал Т. И. Кирпичникова достиг апогея, поскольку он стал ее единственным «законодателем».
Это дает нам основание заключить, что если социальное право – это разница потенциалов, то социальная власть – это верхний потенциал, умноженный на право (Пв*Пр = Вл). В тот момент, безусловно, исторический, в том конкретном месте и в той конкретной социальной группе большего социального потенциала и большей власти, чем у Т. И. Кирпичникова, ни у кого не было. Это он ставил боевую задачу, это он выставлял дозоры, это он прокладывал маршруты, это он взял на себя ответственность и командование воинским соединением, равным почти дивизии. (Вернее, нескольким дивизиям, потому что к 1 марта на стороне восставших, по разным оценкам, оказалось до 170 тыс. человек.) Без его власти и без его решения поднять восстание против законной власти голодные бунты в Петрограде были обречены на провал, никакой революции не было бы. Как отмечал Н. Н. Суханов в знаменитых «Записках о революции», по размерам своим такие беспорядки происходили перед глазами современников уже многие десятки раз.[250]