Старая проза (1969-1991 гг.) - Феликс Ветров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тшш-ш… — слышится за моей спиной, — обратите внимание… Саня опять задумался…
— С чего бы это? — жеманно тянет Катенька.
Я смотрю в окно. А день уж кончается… От корпусов к проходным скоро пойдет народ. Так однажды, подойдя к окну, я скажу себе:
— Ну вот и зима!
…Ноябрь, Сижу и сочиняю обложку. Все, как всегда.
Влетает Дядька:
— Сидите?! Очень хорошо! Побольше энтузиазма! Героики будней! Натка! У тебя опять кавардак на столе! Сколько раз…
— А кто пожалует-то? — лениво потягивается, Петров.
— Все! С Бодуновым во главе.
— В белом венчике из роз… — Катенька прикрывает в улыбке глаза.
— Обходит владенья свои… — продолжает Петров,
Мы встречаемся глазами с Лилей и отворачиваемся.
— Не богохульствовать! — поднимает палец Сеславин, — Наш директор — великий ученый!
— Спокойно, дружище, спокойно, — говорит Петров. — Ха! Вы слышали последнюю анекдот Бодунова?
Каждые две недели директор Института, он же Академик, выдает новый анекдот на местные темы.
— Не томи, — вытягивает шею Дядька, — уволю…
— Значит, так. Стоят они с Эн Эн у проходной. И тут со страшной силой…
Что именно «со страшной силой», мы так и не узнаём. Распахивается дверь. И как всегда стремительно входит сам Бодунов.
— Тут художники у нас, — услужливо напоминает Гаспарянц, начальник ОНТИ. — Оформление изданий… графика…
— Кого только у нас нет! — усмехается Академик, загорелый, седоватый, синеглазый. — Работайте, товарищи, работайте… — На его пиджаке отсвечивает красным депутатский флажок. — Художники! Слово-то какое! И как много вас! Это хорошо… Так, так… Художники… Запишите! — кивает наутюженному парню-референту, с подчеркнутой услыжливой деловитостью носящему за директором блокнот. Услышав приказ, он вскидывается и начинает быстро-быстро водить шариковой ручкой по страничке блокнота. «Сопровождающие их лица» благосклонно улыбаются нам. Даже Буркин.
Бодунов поворачивается уходить. У двери маленькая свалка: все спешат пропустить начальство.
— Вольно, — командует Дядька, когда мы остаемся в узком кругу.
— Я бы этого мальчика с блокнотиком прибрала к рукам, — с усмешкой говорит Натка. — Перспективный хлыщ!
А дней через пять Дядька сообщает не без таинственности:
— Гром грянул, парни. Нас всех зовут наверх.
И мы, гадая, что бы такое могло вдруг «грянуть», нехорошо вспоминая Чернобуркина, отправляемся «наверх», но оказывается, что идти надо куда выше, чем нам могло и в голову взбрести.
И вот мы оказываемся в устланном коврами, поблескивающем черной кожей и красным деревом громадном кабинете Бодунова.
Академик восседает за столом. Рядом секретарь парткома Орлов, заместители. Здесь же наши коллеги из оформительской бригады, великие спецы по части картона и пенопласта. Рассаживаемся.
— Времени мало и у вас и у нас, — с ходу берет быка за рога Орлов. — А дело, товарищи, серьезное: принято решение расписать главный холл испытательного корпуса.
— Да-да… — кивает Бодунов, — уж очень у нас все как-то уныло, казарменно, что ли… Вот мы и пригласили вас обсудить, посоветоваться. Заказывать работу Худфонду — дело доброе. Но… как бы это сказать… Я уже заранее знаю, что они нам предложат и нарисуют. А хочется, чтоб это что-то такое было… — он разводит руками, — чтоб, понимаете… действительно… особенное… только наше… Вот. Теперь другое: панно должно отражать нашу… специфику, а тут — посторонние люди… Пока они пропуска получат, много времени пропадет. А вы сами знаете, какая дата приближается. К празднику все должно быть готово. — Он обводит нас усталыми умными глазами. — Вот мы и подумали; а что?! Люди вы молодые… говорят даже — дерзкие… Ну так — дерзните, а?! Всем всё понятно? — Его рука властно ложится на полированный стол, — Только учтите — времени мало. Чуть больше полугода. Ну, как?
Мы молчим.
— Премия из директорского фонда, — понимающе склоняет голову Бодунов, на мгновение задерживая глаза на каждом из нас. — Полная свобода в выборе и трактовке темы! — Выкладывает он на весы главную гирю.
Коллеги-оформители начинают дружно жаловаться, что нет времени.
Сеславин пожимает плечами: на нём отдел.
Натка специалист по ситцу и крепдешину.
О букводеле-Творожникове и разговора нет.
У Катеньки муж Эдик.
Лилька сидит, хмуро рассматривая пол.
Мудрого Петрова на такой мякине не проведешь.
— Ну что ж… — печально говорит директор, — Жаль конечно… Будем тогда договариваться с Фондом. — И он смотрит на нас уже без всякого интереса.
— Не надо, — встаю я, чувствуя, как вдруг обтянулись щеки. — Не надо договариваться с Фондом.
— Да-а… брат, удиви-и-ил… — как-то странно-кривовато улыбается Се-славин, когда мы снова оказываемся у себя.
— А вообще ничего… красиво выглядело, — говорит Катенька. — Прямо кино!
— Ты хоть соображаешь, за ч т о берешься? — Дядька часто моргает, растерянно глядя на меня. — Делал ты хоть что-нибудь подобное?
— Да нет… — отвечаю я. — Не делал… В худкомбинате только, на практике… Но меня ведь этому учили — правильно?
— Сикейрос выискался! — скалится Петров. — Это у тебя, Санечка, по причине молодости. Внимание, внимание! Срочно требуется дурак! А дурак — вот он. «Я, — говорит, — дурак, а что?»
— Ну почему я дурак? Я, правда, не понимаю, старики?!
Творожников молчит. Забыв обо всем, сидит себе, счастливый человек, и вытачивает кисточкой завиток на буквице.
— Чего тут непонятного? — Петров даже всплескивает руками. — Такая работа стоит много-много тысяч. Пока одобрят — сто советов, худсоветов… Год как миленький пробежит. А тебе дадут три сотни премиальных в зубы — и пишите письма. Дешево и сердито. Экономия-то — ого!
— Все это ерунда, — грустно смотрит на меня, как на тихого сумасшедшего, Сева. — Дело не в экономии. Организация у нас богатая. Заплатили бы тысячи. Не в том соль. Просто ты… не вытянешь. Один… Без опыта… Немыслимо! Ты хоть представь эту стену! Да на неё нужна бригада мастерюг… таких, знаешь, ух! Подумай, Саня!
— Оставьте вы человека… — Это снова Катенька. — От нас, бедных, одна совсекретная макулатура останется, а от него — этакое… железобетонное разумное-доброе-вечное. Правда, Саня?
— Лучше сразу откажись. Пока не поздно. Заболей, что ли, чтоб лица не терять.
— И не подумаю.
— Хорошо, — поджимает губы Дядька, — кому тогда прикажешь отдать твои проспекты?
— Да сделаю я…
— Ни черта ты не сделаешь. Если тебе начинать, так уже сегодня.
— Ну, а ты что молчишь? — подхожу я к Лиле.
Но она будто не слышит меня и кричит через мое плечо Сеславину:
— Севка! Сколько их там у него, проспектов? Шесть? Давай мне.
И быстро идет, не глядя на меня, к своему столу.
…Стена. Шершавая холодная штукатурка. Серая плоскость. Двенадцать в длину, пять в высоту. Шестьдесят квадратных. Огромный, очень какой-то пустой холл. Отхожу, смотрю издали.
Когда я только услышал слово «панно», тотчас подумал об этой стене. Она всегда волновала меня, будто сама просилась под роспись. Но сейчас… Сейчас я вдруг словно впервые вижу, какая она необъятная.
Теперь, когда я прихожу утром в нашу комнату, меня приветствуют, но как-то невесело. Как обреченного на гибель. На казнь.
Даже добрый Дядька Сеславин иногда вполне официально окликает по фамилии. Так что — выходит, я «подложил им свинью»? Или «поставил себя выше»? Не знаю. Никак я себя не «поставил».
Стена. Сейчас — стена. Только стена. Один на один со стеной.
Я никому ничего не собираюсь доказывать.
Стена сильнее и страшнее всех насмешек и выразительных вздохов.
Карандаш носится по бумаге. Голая схема. Найти решение внутри схемы. И — вырваться из нее. А пока — схема. Никаких лиц, ручек, ножек. Легкие контуры. Ничего больше.
Прямоугольник за прямоугольником ложатся рядом.
Так! Так! Здесь группа, здесь группа… Здесь фигура на ритмическую поддержку…
О чем я думаю? Разве об этом надо думать, о грубой и смешной «механике»?
Надо идти… в глубину… к тайне… Здесь группа, здесь… К черту! Скучно. Убого. Не дышит. Не летит.
Надо острее, круче, чтоб было замкнуто, цельно и упруго. Лица? До лиц еще целая вечность. А самое трудное только тогда и начнется… За кончиком карандаша тянется серая нить. Все быстрее, все резче!
Очерчивает двадцатый, сотый, двухсотый прямоугольник — и снова поиск объемов и пятен внутри пространства прямоугольника — микромодели будущей стены.
Быстрей, смелей… Только это и больше ничего на всем свете. Всё забыть — ничего никогда не было. Ты — первый. Вообще — первый. Как тот, в пещере, что вырисовывал глиной крутолобого бизона. Только ты, и бумага, и линия…
Хруп!
Карандаш ломается! Хватаю другой. Ну! Ну же! Вот-вот… что-то появляется!