Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мезряков замолчал.
Лецке сел рядом на кровать.
– Мне грустно, Владислав. Ещё недавно, сломленный всеобщей несправедливостью, я думал – хорошо, что все умрут. А теперь мне хочется жить, страстно хочется. К черту мрачные истории, да здравствует хеппи-энд!
Мезряков потянулся за сигаретой, раскурив, предложил её Лецке.
– А знаете, Антон, почему все глубокие книги такие грустные?
Прежде, чем ответить, Лецке оторвал у сигареты фильтр и затянулся, выпуская дым через ноздри.
– Потому что жизнь печальна, угадал?
– А вот и нет! – отмахнулся Мезряков. – Жизнь такая, какой её видят. Просто книги пишут пессимисты, тем, у кого всё хорошо, не до них. Конечно, ради гонорара они могут написать путеводитель или поваренную книгу. Ну ещё детектив там, любовный роман. Короче, для публики. – Мезряков почесал затылок. – А глубокие книги читают либо студенты-филологи, либо неудачники. Для них грусть в самый раз.
Мезряков расхохотался. Секунду посмотрев на него в недоумении, Лецке последовал его примеру. Но тут же задохнулся дымом, отчаянно закашлявшись.
– Ну вас, Владислав, я же серьёзно… Небось и сигарету нарочно подсунули, чтобы посмеяться.
– А вы как думали, всюду пахнет злом.
И оба снова покатились со смеха.
На груди у Мезрякова курчавились седые волосы, которые Лецке обожал наматывать на палец. При этом он тихо мурлыкал. Ему было приятно также, положив голову на живот Мезрякова, чувствовать щекой, как он равномерно поднимается и опускается. Случалось, так он и засыпал. А Мезряков не понимал, как могли его раньше возбуждать груди с торчавшими сосками.
Психологи утверждают, что бездетные пары счастливее. Отсутствие ребенка позволяет сконцентрировать внимание на партнере. Веский аргумент в пользу гомосексуализма. Род человеческий станет под угрозой вымирания? А разве он так хорош? И почему каждый должен впрягаться на всю жизнь, чтобы продлить его существование? Личная свобода прежде всего, личное благо превыше родового.
Сказав, что его мать находится в доме для престарелых, Мезряков обманул Лецке. На самом деле её уже много лет как поместили в психоневрологический интернат. Раз в месяц, в последнее воскресенье, Мезряков её навещал. В этот день, купив конфеты на фруктозе (мать страдала диабетом), он, размахивая пакетом, проделывал пешком неблизкий путь, и перед ним всплывало детство. Не изменил он своему правилу и после встречи с Лецке. Тот вызвался его сопровождать, и по дороге Мезряков поделился своими воспоминаниями. Он был крупным мальчиком, рос мечтательным, немного рассеянным, глотая книги по истории, переселялся в далекие эпохи и мог долго размышлять, почему ногти на руках растут быстрее, чем на ногах. Мать родила его рано. А с легкомысленностью рассталась поздно. Она была вечно занята собой, пытаясь устроить жизнь. Но совершенно не представляла, как это сделать. И Мезряков был предоставлен самому себе. Сожалел ли он об этом? Нисколько. Он этого не понимал. Как водится у разведенных, продолжавших жить обидой, мать настраивала его против отца, из которого делала чудовище. «Весь в него!» – кричала она, когда сын не слушался. Вначале Мезряков безоговорочно ей верил и с ужасом отыскивал в себе отцовские качества. Но с возрастом стал понимать, почему ушел отец, которого больше не осуждал. Перед Мезряковым снова проходила череда всех его новых пап, всех «дядей Леш, Слав и Жор», которых со смехом представляла ему мать, приводя в дом. «Ну, давай знакомиться», – протягивал очередной «папа» руку, в которой тонула его. «А теперь иди играй», – отправляла его мать в детскую. Поначалу Мезряков краснел, бросаясь на постель, долго не мог прийти в себя, а потом привык. Люди ко всему привыкают. Особенно дети. Он брал с полки книгу и с головой погружался в чтение. У Мезрякова иногда возникало желание разыскать отца. Но оно быстро проходило. Что он ему скажет? Чужие люди. Да и жив ли он? Нет, лучше всё оставить, как есть. Мезряков рассказал Лецке и про то, как впервые испытал страх смерти, когда стоял посреди залитой поляны, а вокруг буйствовала жизнь. Лецке внимательно слушал. Он сравнивал со своим детством и приходил к выводу, что Мезрякову относительно повезло.
– А вы были счастливы, – сказал он, когда Мезряков закончил исповедь.
– Дети все счастливы. Они же не знают, что их ждёт.
В больничных воротах был пропускной пункт. Охранник ощупал их взглядом, но ничего не сказал. Территория больницы была огромной. Был час прогулок, и около бездействовавшего фонтана с посеревшей гипсовой статуей посредине сидели старухи в застиранных платьях. «К кому?» – спросила дежурившая в корпусе медсестра. Мезряков назвал. «Идите, она в палате». На этаж поднялись по тесной разбитой лестнице, упираясь взглядом в обшарпанные, с известковыми разводами стены. Длинный коридор со скрипучими половицами, пыльным облезлым ковром. Палаты направо и налево. На дверях полустёртые номера. Палата матери была в самом конце, у окна. Напротив уборной. Номер был двузначным, но одна цифра уже не прочитывалась. Постучавшись три раза, вошли. Мать лежала у окна, как покойница, сложив на груди высохшие пожелтевшие руки. Она не спала. Палата шестиместная, но в ней находилась только одна соседка, такая же старуха с маленьким, желчным лицом, остальные ушли на прогулку. Мезряков сел на кровать. Взвизгнули пружины, но мать не повернулась. Её аккуратно расчесанные волосы просвечивали, и под ними выступали лиловые шишки. Мезряков выложил конфеты. Развернув одну, поднес к её губам. На мгновенье обнажилась беззубая челюсть. Мать стала жевать одними губами. Но лицо оставалось бесстрастным. «А мне? – Соседка матери дернула за майку стоявшего к ней спиной Лецке. Голос жалостливый, дребезжащий. – Пожалуйста». Мезряков положил ей на одеяло две конфеты. Схватив, соседка стала их сосредоточенно грызть. Движения порывистые, лицо, как у белки. «Не давай! – встрепенулась мать. – Это моё, моё!» Мезряков погладил её по голове. «У тебя ещё есть». Но она не могла успокоиться. Повернувшись к соседке, выставила крючковатый палец: «Плохая, плохая…» Та в ответ оскалилась, высунув желтый язык. Мезряков показал глазами Лецке, что надо уходить.
«Однако вы быстро», – проводила их сестра. Мезряков пожал плечами.
До ворот не произнесли ни слова.
– Не хочу дожить до этого, – прервал молчание Лецке.
– Каждый раз об этом думаю, – вздохнул Мезряков. – Не знаю, кому нужны эти визиты. Наверное, мне.
Домой идти не хотелось. До вечера бродили по темным аллеям парка. Настроение было гнетущее. Небо бежало клочками, под ногами уже потрескивала листва. По проводам, провисавшим под их тяжестью, сидели стаи крикливых стрижей. Задрав головы, наблюдали их распластанные в воздухи крылья, быстрые, незаметные для глаз взмахи, и оба думали, что лучше умереть на лету. Вернувшись, поставили Бранденбургские концерты. Все ещё под впечатлением от больницы, Мезряков достал тощий альбом семейных фотографий. Мать на них дышала молодостью и красотой. Её белозубая улыбка была на каждом снимке. Некоторые были подписаны: Москва, такой-то год. А на одном ровным мужским почерком, принадлежавшим, как сказал Мезряков, его отцу, значилось: «Зина, ты неотразима!». Лецке подумал, что лучше бы этого не видел – ни счастливой улыбки, ни озорных глаз, которые так не вязались с восковым лицом старухи. Но Мезрякову не сказал. Он медленно перекладывал фото, делая вид, что вглядывается в каждое. О, Владислав! Может, так тебе будет легче?
Поужинали сырыми помидорами с чесночным сыром и всю ночь слушали, как урчат вздувшиеся животы.
– Революция, – тыкал пальцем Лецке в пупок Мезрякова.
– Точно, Антон, все революции от пустых желудков.
И оба заливисто рассмеялись.
Не спалось, но от бессонницы привычно спасали разговоры.
– Признайтесь, Владислав, тогда в кафе, вы, правда, подсыпали мне в чашку яду?
– Нет, откуда мне его взять, я же не Борджиа… А вышло правдоподобно.
– Ещё как! Я даже за вас испугался.
– За меня?
– Конечно. Подумал, решились из-за меня в тюрьму сесть.
Мезряков посмотрел с удивлением. Потом потянулся за сигаретой.
– Ну, от сумы да тюрьмы у нас не зарекаются. Потому что сажают ни за что. А за что надо, не сажают. Знаете, последнюю сказку Шахерезады?
– Нет. – Лецке приподнялся на локте. – Я весь внимание.
Мезряков затянулся, сосредоточенно глядя в потолок.
– История недолгая, длиной в сигарету, – предварил он свой рассказ. – Дело в том, что, путешествуя по Руси, Шахерезада оказалась не в то время не в том месте. Впрочем, время у нас всегда не то. А каждое место может оказаться не тем в любое время. Это и земля опального воеводы, разгромленная опричниками Грозного, и мирная демонстрация, в которую стреляют царские жандармы, и митинг протеста, окруженный автозаками с нашей полицией. Декорации меняются, но суть остается неизменной – Шахерезада попала в переделку, как кур в ощип. Вместо того чтобы покорно принять свою участь, она стала кричать: «Я чужеземка! (В другой интерпретации, сообразуясь со временем: Я иностранная подданная! И даже, возможно: Я туристка!) Я обращусь в наше арабское посольство и буду жаловаться вашему царю! (Или императору, или даже президенту!)» Это была её ошибка. «Господу Богу жаловаться будешь!» – стали издеваться над ней. (Опричники – привязав к дереву, жандармы – поместив в холодную кутузку, полицейские – играя дубинками в автозаке или заперев в «обезьянник».) Но Шахерезада, навидавшись шелковых шнурков, на которых вешались превысившие полномочия визири, была непреклонна. Она потребовала перо и бумагу (или мобильный и адвоката). Стражи закона не на шутку испугались, дело оборачивалось международным скандалом, когда они могли поплатиться за самоуправство, поменявшись местами с Шахерезадой. На Руси редко противятся их воле, они столкнулись с подобным впервые, но не растерялись. В царские слуги, как и в слуги закона, пробиваются только умные головы, другим по пути слишком легко сложить её на плахе, и Шахерезаду упредили. Донесли царю-президенту (или обратились в суд), что чужестранка сама бросилась на стражей порядка, нанеся им увечья. Для убедительности одному из своих расцарапали лицо. Так что доказательства теперь были налицо. Заявление поступило в инстанции, а дальше машина завертелась, и всё прошло как по маслу. Опричники получили высочайший и мудрейший указ поджечь дерево, чтобы заморская ведьма сгорела заживо. Императорский суд всегда праведный и обжалованию не подлежит, так что жандармы смело этапировали Шахерезаду в Сибирь на бессрочную каторгу. За нанесения вреда здоровью полицейского прокурор потребовал для Шахерезады десять лет в колонии строгого режима, но суд, учтя её молодость, пошел навстречу адвокату и вынес гуманное решение: пять лет общего. После случившегося Шахерезада зареклась рассказывать сказки, ведь такого, как русская быль, ей всё равно не выдумать.