Зачем жить, если завтра умирать (сборник) - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек в наручниках состроил гримасу.
– Да был ли Дрын? Может, Дрына-то и не было?
– А за кем же тогда тянутся убийства?
– Считайте, очередь разгружал… На тот свет.
– И которым в ней оказался Дрын?
Человек чуть не расплакался.
– Да они все – дрыны! От первого до последнего! Я их с детства терпел. Ах, уроки не выучил, ступай в угол! Наказываю тебя ради твоего же блага! Плохо работаешь, потому и мало получаешь! Вон, сосед жене машину подарил, а ты? Неделя прошла, что мне приятного сделал? И – дрын-дрын-дрын! А телевизор? Правительство работает в нужном направлении! Терроризм не пройдёт! Дрын-дрын-дрын! И все они ловят меня, хотят уничтожить, испепелить! Так уж лучше я их, а?
Громыхнув наручниками, человек погрозил стене.
– Самооборона?
– Отчаявшегося! У Дрына-то руки о-го-го, какие, где хочешь, достанет! А мои только ножом и удлинишь. И меня же теперь чудовищем выставляют!
Человек закусил губу.
– А вы, значит, герой?
– Ещё бы, раз и за вас бился!
– Я уж как-нибудь сам… Вернёмся к Дрыну. К вашим „казакам-разбойникам“.
– А чего к ним возвращаться? Я и теперь – разбойник, вы – казак. Или нет? Или вы не Дрын? Лучше я про очередь расскажу. Я долго их слушал, думал, они умнее. А оказалось, прав Дрын – тупицы…
Человек уставился в угол.
– А жена тоже – Дрын?
– Конечно. Весь мир – Дрын. А ей по природе положено. И дьявол был женщиной…
– Был?
– Ну да. Он умер, не выдержав с нами конкуренции.
Человек вздохнул.
– А Бог?
Человек пожал плечами.
– Не знаю. Похоже, он развел нас, как рыб в садке, чтобы пускать после смерти на свои нужды. Вроде как на органы.
– Что пускать? Душу?
– Да. Только душа со временем вся вышла! Вот и стали мы неинтересны, вот и остались без присмотра. И развелись такие, как Дрын. Они, как домашние животные, без хозяина дичают…
(Краем глаза посмотрев на Лецке, Мезряков взял новый лист.) Кабинет уже наполнил вечер. Посреди бумаг тускло светила настольная лампа.
– Забавный сон, – устало потянулся врач, отложив историю болезни. – Любопытная деперсонализация зла. И сколько же раз вы убивали Дрына?
Человек в больничном халате проглотил слюну.
– Не считал, много.
– А в себе?
– В себе?
– Ну да.
– Эта мысль мне не приходила.
– Рано или поздно пришла бы. А за ней и суицид. Так что вы вовремя обратились к нам, Агафон Дрын».
Собрав листы в обратном порядке, Мезряков выровнял их, постучав о стол. Лецке посмотрел с удивлением.
– А при чём здесь бездарно проведенная жизнь? Это же рассказ про психопата.
– А кто, по-вашему, мы с вами?
Усмехнувшись, Лецке пожал плечами. Отложив листы, Мезряков обнял его:
– Эх, Антон, не бойтесь быть сумасшедшим. Нормальная психика – это посредственность, серость. Она остается незамеченной, человечество заражают безумцы. Кто Мухаммед, как не экзальтированный параноик? Разве Иисус не мазохист? А Будда не инвертированный шизофреник? К тому же вдвоём сойти с ума не страшно.
– Не страшно, – эхом откликнулся Лецке.
Мужские гениталии некрасивы, женские – безобразны.
В августе Москва пустеет, становясь сносной для проживания. Несмотря на жару, от которой обезумеют собаки, несмотря на полуденного беса, который нагоняет бесцельную маету. Мезряков с Лецке спасались от жары в парке. Там все было как всегда в эту пору. Жгучее солнце вспарывало проплывавшие облака. По щекам у старух струился пот, крупные капли которого скапливались в морщинах. Они обмахивались широкими носовыми платками в клетку и время от времени в них сморкались. Дети хныкали, плетясь за матерями, которые тащили их за руку. А у центрального входа бил фонтан, облепленный голыми телами. Мезряков с Лецке тоже загорали, отгородившись от всех зарослями кусачей крапивы где-нибудь на солнечной поляне, отгоняли ветками злых августовских мух, обливаясь потом, пока их не прогоняли вездесущие муравьи.
По вечерам они зачастили к Гнусу. Накурившись травки, продолжали вести одним им понятные разговоры.
– Мы опоздали родиться, – заявил Мезряков, болтая ногами на кровати. – Нам бы цены не было в шестидесятые, когда в фаворе были интеллектуалы. – Он скривился. – То есть слабаки, прячущиеся за интеллектуализм, культуру, искусство. Правда, у них хватало сил ниспровергать, создавая своё. Пикассо, Боргес, Нефелин… Вот наше время! Но нас угораздило попасть под каток технократической эпохи, вкусить прелести вульгарного эпикурейства и торжествующей простоты американского образа жизни. Рефлектирующий индивидуализм? С ним навсегда покончено, и тут уж никуда не денешься. – Мезряков расхохотался. – Никудышники…
– Цивилизация-деградирует-и-ничего-с-этим-не-поделаешь, – откликнулся скороговоркой лежавший рядом Лецке. – Ничегошеньки-ничегошеньки.
Расхохотались. Оба были под кайфом.
– Зато я люблю Антона Лецке!
– А я Владислава Мезрякова!
Лецке включил веб-камеру.
– Давайте повторим это. Для вечности.
Мезряков набрал воздуха и громко выпалил.
– Я люблю Лецке!
– А я Мезрякова! Август шестьдесят восьмого года.
И снова безумный смех.
Вскочив с кровати, Лецке, совершенно голый, открыл окно, в которое ворвался городской шум.
– А на дворе-то шестидесятые. Мы – дети цветов. – Он высунулся по пояс из окна. – Да здравствует секс и наркотики!
– А вот и нестареющие Шиллинги, одна из последних композиций, – Мезряков завел «Doom and Gloom», раскачиваясь на кровати, начал трясти в такт седой шевелюрой. – У нас свои шестидесятые. В отдельно взятой квартире. Машина времени? Нет ничего проще. Пара затяжек, и – готово!
Он стал подпевать «Rolling Stones», повторяя по-русски одну и ту же фразу: «Я стараюсь остаться трезвым, но в итоге напиваюсь. Давай, потанцуй со мной! Давай, потанцуй со мной!» К нему подскочил Лецке. Поделив наушники от плеера, каждый вдел по динамику; прижавшись гладко выбритыми щеками, стали танцевать. Это больше походило на фокстрот, они выбивались из ритма, но им было все равно. «Потанцуй со мной, детка!» Со сменой музыки переходили на вальс.
– Позвольте вас пригласить, – чопорно кланялся Мезряков.
– Объявляется белый танец! – обнимал его Лецке.
Ошалев от счастья, они вели себя, как щенки под кружившими в воздухе снежинками.
– Мы два взбесившихся хиппи! – бегал по комнате голый Лецке. – А не попробовать ли нам ЛСД? «Lucy in the Sky with Diamonds»?
– Это у нас впереди. У нас вообще всё впереди. Мы только родились. Хотя я пережил тёмные времена, когда наркотики в Москве было не достать. И как мы жили? – Мезряков снова подавился смехом. Потом вдруг провёл ладонью по лбу. – В те времена я немного дружил с одним бедолагой, которого звали Алик Тю-юс. Своё прозвище он получил за заячью губу и щербатые, с присвистом зубы, так что ему впору было озвучивать негодяев в кино. Продолжить?
Лецке прислонился спиной к подоконнику.
– Конечно, моя Шахерезада.
Мезряков выключил музыку и превратился в рассказчика.
– Алик был наркоманом.
– Как мы?
– Ну нет, мы только учимся. Днём он бессмысленно топтал московские тротуары в ожидании вечерних галлюцинаций. Дома у него не было, и я то здесь, то там встречал его нескладную, долговязую фигуру. Точно Ага сфер, он вышагивал журавлём, в тёртых джинсах и неизменном вылинявшем свитере.
– Ну и знакомые у вас были, однако.
– И поверьте, Алик был далеко не худшим. Умирал он тяжело, а перед кончиной, отягчённой полупьяной безразличной сиделкой, увидел скрюченную старуху. Чтобы было удобнее, он распахнул глаза, через которые она должна была вынести душу, и произнёс в первый и последний раз без сюсюканья: «Отходился…» – Мезряков тронул лоб, точно вспоминая давно прошедшее. – Вот что поведал мне Алик Тю-сю незадолго до смерти (я передам его речь своими словами, сохраняя иллюзию цитаты):
«Я уже не помню, когда сел на иглу, но нисколько об этом не жалею. Я увидел множество миров и испытал состояния, в которые меня бы никогда не привела скучная реальность. Однако со временем в моих галлюцинациях стала повторяться одна и та же картина. Стоило мне уколоться, как сразу чудилось, что я вот-вот разгадаю тайну мироздания, схвачу за хвост истину. В такие мгновенья я обладал правдой о мире, проникал в предметы, видел изнанку вещей и две стороны медали. Горизонты сознания раздвигались, будто руки, ловящие солнце, и я постигал Бога. Но вот беда – вернувшись на землю, я забывал своё открытие, оно ускользало вместе с первыми лучами реальности. Я должен донести людям сокровенный смысл бытия! Но как? И тогда я доверился словам. Рядом со шприцем положил бумагу и, собрав волю в кулак, приказал себе записывать увиденное. Закатав рукав, я ввёл ампулу и быстро улетел на небеса. – Мезряков вошел в роль и для большей убедительности закатил глаза. – Оттуда я увидел вечность, свернувшуюся в кольцо, как змея, увидел свою смерть и бессмертие. Я опять стоял на пороге прозрения, как вдруг моё „я“ раскололось, точно неосторожно задетый горшок, раздробилось на множество маленьких „я“, рассыпавшихся горохом по полу. Каждое отвечало за часть меня: одно страдало от зубной боли – у меня тогда ныли зубы, другое мечтало разбогатеть, третье влюблялось, четвёртое было моим рассудком, пятое – иронией. Лики моего „я“ были похожи на всё сразу: на вывернутую ложку, таракана, отливавший бронзой канделябр, храм блаженной Варвары, колченогую табуретку, миску щей. Они кривлялись, жеманничали, галдели. А над всем этим парило моё истинное „я“, холодное и бессмертное. Оно не думало, не мучилось, не надеялось, не ждало, не отчаивалось, не сострадало. Оно – созерцало! Я взял веник и стал заметать свои разбежавшиеся „я“, как память заметает вчерашние дни. Они шарахались в стороны, а потом, как лягушки, попрыгали на потолок. Едва мне удалось собрать их в кучу, как они заполнили весь мир. Грань между „я“ и „не я“ стёрлась, стеклянный колпак разбился, и другой перестал быть для меня тайной. И опять мне стало чудиться, что Вселенная бросила на меня тень разгадки. Я услышал хлопок одной ладони и стал лихорадочно записывать шифр бытия. Казалось, паста в ручке закончится, я превзошёл собрания всех библиотек, из меня лилось, как из худого ведра, пока, опустошённый, я не свалился на пол. – Мезряков упал спиной на кровать, прижав к груди подушку. – Действительность забрезжила для меня только с рассветом. Я лежал посредине гостиничного номера, разгоняя затхлый воздух, надо мной крутились крылья вентилятора. Я развернул скомканный листок. Там была единственная фраза, зацепившаяся за края дрожавшими буквами: „Всюду пахнет злом“».