Жан-Кристоф. Книги 6-10 - Ромен Роллан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так Кристофу открылась огромная мощь идеализма, вдохновлявшего поэтов, музыкантов, ученых современной ему Франции. В то время как всевозможные калифы на час заглушали грохотом своего грубого сенсуализма голос французской мысли, она, слишком аристократичная, чтобы силой бороться с наглым криком этой мрази, сосредоточенно продолжала петь для себя и своего бога свою пламенную песнь. Казалось даже, что она, желая бежать как можно дальше от назойливого уличного шума, удалилась в самые потаенные убежища в недрах своей башни.
Поэты, действительно заслуживавшие это прекрасное звание, которым пресса и академии награждали болтунов, жадных до денег и тщеславия, — поэты, презрев и бесстыдную риторику, и рабский реализм, грызущий кору вещей, но неспособный проникнуть в их суть, погрузились в мистическое созерцание, укрылись как бы в самой сердцевине своей души, куда мир мыслей и форм вливался подобно потоку, спадающему в озеро, и окрашивался всеми оттенками их внутренней жизни. Насыщенность этого идеализма, замыкавшегося в себе, чтобы пересоздать мир, делала его недоступным для толпы.
Сам Кристоф вначале не разглядел его. Слишком неожиданным был переход к нему от Ярмарки на площади. Композитору казалось, что, вырвавшись из яростной давки при резком свете дня, он вдруг очутился среди ночи и тишины. В его ушах еще стоял оглушающий шум. Он ничего перед собой не видел и в первую минуту, при своей любви к жизни, был даже возмущен этим контрастом. За стеной с ревом проносились бурные потоки страстей, они потрясали Францию, волновали все человечество. А в искусстве на первый взгляд не отражалось ничего. Кристоф допытывался у Оливье:
— Вот вас взметнуло до звезд, а потом сбросило в бездну дело Дрейфуса{16}. Где же поэт, через которого прошел этот шквал? Сейчас в душах религиозных людей происходит самая замечательная из битв, какие велись на протяжении многих веков: битва между авторитетом церкви и требованиями совести. Где же тот поэт, который отобразил бы эти священные терзания? Рабочие массы готовятся к войне, одни нации гибнут, другие возрождаются. В Армении резня{17}, Азия просыпается от своего тысячелетнего сна и сбрасывает власть московского колосса, ключаря всей Европы; Турция, как Адам, впервые видит дневной свет; воздух завоеван человеком; старая земля дает трещины под нашими шагами и разверзается; она пожирает целые народы. Все эти чудеса произошли за какие-нибудь двадцать лет, а их хватило бы на двадцать «Илиад»; так где же они? Где их огненные следы в книгах ваших писателей? Неужели только они не видят поэзии жизни?
— Терпение, мой друг, терпение, — отвечал ему Оливье. — Молчи, не говори, слушай…
Понемногу скрип земной оси стихал; грохот тяжелой колесницы действия, громыхавшей по мостовым, смолкал вдали, и начинала звучать божественная песнь безмолвия:
Жужжанье пчел, благоуханье лип,И ветерок,Устами золотымиЛаскающий равнины…И тихий шум дождя, и запах розы томной.
Слышался звон молота, каким поэты высекали на стенках ваз
Простых вещей величие и скромность,
изображая картины жизни важной и ликующей
Под звуки золотых и деревянных флейт,
благоговейную радость и родники веры, бьющей из людских сердец, для которых
Любая тень светла,
и баюкающей нас с улыбкой блаженного страданья,
Чей лик суровый излучаетКакой-то свет нездешний…
и образ
Смерти ясной с кроткими глазами.
Это была симфония чистых голосов, хотя ни один не мог сравняться с полнозвучным и трубным гласом народов, вещавших устами Корнелей и Гюго; но насколько глубже и богаче тонкими оттенками казалась их гармония! Это была самая драгоценная музыка в современной Европе.
И Оливье сказал Кристофу, который тоже погрузился в безмолвие:
— Теперь ты понимаешь?
Кристоф, в свою очередь, сделал ему знак, чтобы он замолк. И хотя он любил более мужественные напевы, но теперь жадно впивал шепот рощ и ручьев человеческой души, чьи тихие голоса уже научился различать. Среди безрассудной борьбы между народами они воспевали вечную молодость мира и
Красоты благую кротость.
В то время как человечество,
Вопя от ужаса и жалобно стеная,На том же топчется бесплодном, темном поле,
а миллионы человеческих существ истощают свои силы, стараясь вырвать друг у друга окровавленные клочки свободы, — ручьи и рощи повторяют:
«Свободен… ты свободен… Sanctus, sanctus»[10].
Но их не убаюкивали грезы эгоистического покоя. В хоре поэтов звучали и трагические голоса — голоса гордости, голоса любви, голоса тревоги.
Это был хмельной ураган,
То ласковый, то беспощадный, буйный…
В нем слышались бурлящие силы тех, кто в мощных эпопеях воспевал горячку толп, и битвы между кумирами, и тружеников в поту,
И миллионы лиц, то золотых, то черных,И спин, то согнутых, то выпрямленных вдругВ палящем свете домн и богатырских горнов,
кующих Город будущего.
Это был свет ослепительный и загадочный, падающий на ледники человеческого разума, это была героическая горечь одиноких душ, терзающих себя с весельем отчаяния.
Многие черты этих идеалистов казались немцу скорее немецкими, чем французскими. Но во всех жила любовь к «французскому изяществу речи», и соки греческих мифов текли в их поэмах. Пейзажи Франции и ее повседневная жизнь с помощью какой-то тайной магии преображались в их зрачках в видения Аттики, как будто в этих французах XX века еще жили души древних, стремившихся сбросить лохмотья современности, чтобы снова обрести себя в своей прекрасной наготе.
От всей этой поэзии в целом веяло благоуханьем богатой цивилизации, созревавшей в течение долгих веков, — другой такой не было нигде в Европе. Тот, кто вдохнул ее, уже не мог ее забыть. Она привлекала поэтов со всех концов земли. И они становились французскими поэтами, французскими до нетерпимости; и у французского классического искусства не было более ревностных учеников, чем эти англосаксы, эти фламандцы, эти греки.
Кристоф, ведомый Оливье, проникался задумчивой прелестью французской музы, хотя втайне все же предпочитал этой аристократической особе, которая была для него, пожалуй, слишком умной, — цветущую девушку из народа, простую, сильную, здоровую, которая меньше рассуждает, но крепче любит.
Тем же odor di bellezza[11] веяло и от всего французского искусства, как веет из осенних, разогретых солнцем лесов запахом созревшей земляники. Одним из этих скрытых в траве маленьких ягодников была музыка. Кристоф, привыкший в своей стране к гораздо более густым музыкальным зарослям, сначала прошел мимо него. Но вот легкий аромат заставил его оглянуться; и с помощью Оливье он открыл между колючек и блеклых листьев, присвоивших себе название музыки, утонченное и свежее искусство горсточки композиторов. Среди огородов и фабричных дымов демократии, посреди Плэн-Сен-Дени, в священной рощице плясали беззаботные фавны. И Кристоф изумленно слушал их пение, подобное флейте, безмятежное и насмешливое, непохожее ни на что слышанное им до сих пор:
Мне довольно тростничка,Чтоб затрепетали травы…И весь луг,И тихий тополь,И ручей, поющий скромно;Мне довольно тростничка,Чтобы целый лес запел…
Сквозь небрежную грацию и кажущийся дилетантизм этих пьесок для фортепиано, этих песенок, всей этой французской камерной музыки, которую немецкое искусство не удостаивало взглядом и чьей поэтической виртуозностью пренебрегал даже Кристоф, немецкий композитор начинал улавливать жар обновления и тревогу, неведомые на другом берегу Рейна и говорившие о том, что французские музыканты ищут на невозделанных землях своего искусства живые зародыши плодотворного будущего. В то время как немецкие музыканты окопались в становищах отцов и пытались превратить былые победы в преграду для развития мира, мир продолжал идти вперед; французы, шедшие в первых рядах, бросались в разведку: они исследовали далекие горизонты искусства, потухшие солнца и солнца, которые еще только загорались, — былую Грецию и Дальний Восток, после многовекового сна снова открывающий под лучами света свои удлиненные раскосые глаза, полные безмерных грез. В музыке Запада, текущей по руслам, проложенным духом порядка и классического разума, они открыли шлюзы древних ладов; и в бассейны Версаля начали вливаться воды со всей вселенной: народные мелодии и ритмы, экзотические и античные звукоряды, новые и древние интервалы. И если до них французские художники-импрессионисты — как некие Христофоры Колумбы красок — открыли глазу новый мир, то французские музыканты двинулись на завоевание вселенной звуков: они проникали все дальше в тайники слуха; в этих внутренних морях они открывали неведомые материки. Впрочем, вероятнее всего, они не воспользуются своими завоеваниями и, по обыкновению, останутся только пролагателями новых путей.