Здесь и теперь - Владимир Файнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как бы ядерная война не произошла, — промолвил я.
В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет влетела пожилая тётка в фартуке дворника.
— Снова засиделись. Закрывать нужно. Скоро час ночи! Когда же я домой‑то попаду?!
— Сейчас–сейчас. — Игорь Михайлович стал суетливо распихивать бумаги по ящикам. Потом запер кабинет. Мы оделись и вышли в ночную стужу.
— Занятия начнутся на следующей неделе, в четверг, в 18.30. Устраивает?
— Устраивает.
— Как доберётесь домой?
— А вы?
— Я тут близко живу. Не забудьте взять с собой блокнот и авторучку. До свидания.
Я вбежал в метро на последних минутах. Ехал в пустом вагоне и с удивлением думал о том, как это вышло, — ведь я вовсе не собирался заниматься ни в какой лаборатории.
2Прямоугольная мраморная плита простёрта на взгорке среди кипарисов, высящихся силуэтами на фоне звёздного неба.
Когда это все, где — не помню. Помню нежнейшее тепло, исходящее от плиты. Я лежу на ней, заложив руки за голову.
Надо мной ослепительный хоровод звёзд. Пытаюсь различить знакомые созвездия. Вот переливается Орион, вот Кассиопея, а вон и Большая Медведица. Оказывается, похожая вовсе не на ковш. А на вопросительный знак.
О чём он вопрошает меня? И всю Землю, которая плывёт среди звёзд?
Плывет Земля, плывёт плита вместе со мной, с тёмными силуэтами кипарисов. Ощущение верха и низа исчезает… Головокружительно кренится и плита, и земля, и я вспоминаю — не могу вспомнить, где услышал или прочёл, что если бы звезды были видны только из одной точки Земли, туда собиралось бы все человечество.
3Я встречаю его, едва выйдя из подъезда. Он караулит меня — щуплый, маленький, — бывший соученик по Двоефединой школе. Живя в одном доме, мы все реже и реже видимся с Рудиком Лещинским. После десятого класса он поступил на филфак университета. Вечно занят. Счастлив. Избран комсоргом группы. Зачем же сегодня утром он идёт совсем в противоположную сторону от МГУ, провожает меня по Герцена к Тверскому бульвару, к Литературному институту? На вопросы не отвечает. Шаркает валенками по тающему снегу. Март. Ранняя весна. Тепло и туманно.
Наконец у памятника Тимирязеву спрашивает:
— У тебя есть немного времени?
Мы садимся на бульварную скамью.
— Сегодня в шесть часов меня будут исключать из комсомола и университета.
Губы его трясутся. Плачет.
— За что?
С Лещинским я проучился три года. Мухи не обидит. Живет с матерью–учительницей и сестрёнкой в подвале, бедно. Я думал, его отец погиб на войне. И вот оказывается, отец есть, жив. Рудик, скопив стипендию, даже ездил к нему в Павлодар, где тот находится в ссылке.
— За что? — снова спрашиваю я.
— Ни за что. За политику. Кто‑то узнал, что я скрыл в анкете, — шепчет сквозь слезы Рудик.
— А ты‑то тут при чём? Сын за отца не отвечает. — Я уже знаю эту фразу. — Напиши Сталину.
Лещинский молча долбит задником худого валенка подтаявший наст.
— Хорошо. Я сегодня приду к вам на собрание. Не дам в обиду.
— Не надо. У тебя будут неприятности, — говорит он, а сам уже смотрит с надеждой. — И потом, учишься совсем в другом месте…
— Ты комсомолец, я — комсомолец, знаю тебя дольше, чем они. Имею право. Приду.
И я пришёл. Весь день промучился, как бы в самом деле не нарваться на неприятности, но пришёл. Показал студенческий билет, комсомольский. Пропустили.
Собрание общефакультетское. В Коммунистической аудитории, крутым веером поднимающейся к потолку.
Стою у стены. На сцене длинный стол, где сидит президиум. Между президиумом и кафедрой — стул. На стуле, как подсудимый, подогнув ноги все в тех же валенках, — Лещинский. Отдельный, обречённый.
С кафедры выступает белый человек, совсем белый. Альбинос.
— Переходим ко второму вопросу повестки дня, — говорит белесый и наливает себе воды из графина. — К сожалению, только теперь, на втором семестре, благодаря бдительности одного товарища было обнаружено, что в нашей среде оказался человек, обманувший доверие.
— Благодаря чьей бдительности?! — кричит кто‑то из глубины аудитории.
— Вы что сказали? — переспрашивает белесый и не спеша пьёт воду из стакана. — Так вот. Студент Лещинский скрыл тот факт, что он сын врага народа. Я думаю, этот политический поступок ставит его вне рядов комсомола и вне рядов нашего учебного заведения. Кто хочет высказаться? Какие будут предложения?
Один за другим две девицы и некий красавец с волевым подбородком выходят на трибуну, клеймят Рудика как заклятого врага.
Я стараюсь смотреть только на валенки Рудика. Не могу почему‑то смотреть на его лицо.
Потом выступает толстая очкастая студентка. Когда она начинает говорить о своей политической близорукости, все смеются. Она говорит, что ничего смешного тут нет и что она кается, что этот человек, то есть Лещинский, бывал в её доме и даже втирался в доверие к её родителям.
Лицо Рудика искажает какая‑то странная, подхихикивающая улыбочка.
Пока студентка заканчивала своё выступление просьбой объявить ей выговор за все ту же политическую близорукость, пишу записку, подаю белесому. Он перегибается через стол, берет записку, развёртывает её.
— Тут просит слова какой‑то посторонний, — говорит белесый, — написано — комсомолец, друг Лещинского. Дадим слово или нет?
— Дадим! — дружно отвечает аудитория. После речи очкастой студентки все они, в том числе и альбинос, стали чуть благодушнее, размякли, что ли.
И вот я на трибуне.
— Да, Рудик виноват, — говорю я, — что скрыл этот важный факт своей биографии. Но дети не могут отвечать за поступки своих отцов, иначе что же получится? — А потом рассказываю, как трудно было Рудику в безотцовские послевоенные годы выбиться в студенты, и что они сами выбрали его комсоргом группы, и что он хорошо учится. — А теперь вы как‑то автоматически и бездушно хотите перечеркнуть всё это, сломать жизнь человеку. Пусть Рудик виноват. Может, ему и стоит записать выговор, но мне за него не страшно, — говорю я, — мне страшно за тех, которые здесь выступали, ведь большинство выпускников вашего факультета будут учить ребят. Чему они их будут учить?
И вот тут это случилось. В этот самый момент.
Рудик срывается со своего стула и тащит меня с трибуны, уцепившись за свитер.
— Что он говорит?! Товарищи, я с вами со всеми согласен, я его не просил!
И становится тихо. Так тихо–тихо.
Как слепой, иду через всю сцену, опрокинув по дороге стул, на котором раньше сидел Рудик. Но я не слышу грохота от падения стула. Слышу, как плачет в притихшей аудитории какая‑то девушка.
Глава тринадцатая
1«Одни плачут, что у них суп жидкий, а другие, что у них жемчуг мелкий», — вспомнилась поговорка по пути. Но когда я позвонил в дверь и увидел глаза Анны Артемьевны, я сам себе сделался неприятен. Сразу стало видно, что здесь — неподдельное горе.
Телефонный звонок раздался рано утром. Сначала я удивился самому факту, что это вдруг звонит Анна Артемьевна, потом бросил взгляд на будильник, убеждённый, что люди, подобные ей, встают гораздо позже: ещё не было восьми.
Звуки голоса, сочного и молодого, противоречили тому, о чём она говорила:
— Артур, я схожу с ума. Умоляю, приезжайте в любое время, мне не с кем посоветоваться, я не знаю, что делать. Гоша в командировке за границей, я одна. Артур, извините, но мне больше не к кому обратиться.
Когда же спросил, в чём дело, коротко ответила:
— Это не телефонный разговор.
Я объяснил, что у меня сегодня первый съёмочный день, сказал, что смогу быть только вечером.
Отсняв Машеньку, её танец с веером, и подготовив павильон к завтрашней съёмке маленьких танцоров, я приехал и теперь сидел в гостиной перед накрытым для меня столом с ужином и не мог притронуться к еде.
В прекрасных глазах Анны Артемьевны стояли слезы.
— Два магнитофона, мои бриллиантовые серьги, дублёнка — всё исчезло. И Бог с ними, с вещами, но Бори нет уже вторые сутки. Я не знаю, Артур, — заявлять в милицию? Ведь это уже не в первый раз. Он на учёте. С пятнадцати лет мы без конца ищем его по городу.
— И где находите?
— Продает вполцены наши вещи, нанимает на весь день такси, возит приятелей и девиц, случайных знакомых по ресторанам, угощает, как какой‑нибудь купчик, причём сам почти не пьёт.
— Подождите, а где же невеста?
— Позавчера всё кончилось. И слава Богу! У неё выкидыш. Мы дали какое‑то количество денег.
— Понятно. Но ведь он возвращается. Куда ему деваться? И сейчас вернётся. Сколько я помню, вашему Боре семнадцать. Скоро армия.
— Не будет армии. Освободят. Психопатия. Пытался выпросить ключи от отцовской машины.
— У него есть права?
Она отрицательно покачала головой, потом уронила её на руки и заплакала.