Ген. Очень личная история - Сиддхартха Мукерджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По мере того как управляемые государством программы стерилизации распространялись по США, набирало силу и массовое движение за генетический отбор в частной жизни. В 1920-х миллионы американцев стекались на сельскохозяйственные ярмарки, где наряду с другими увеселениями – мастер-классами по чистке зубов, приготовлением попкорна в причудливых машинах и катанием на возах с сеном[295] – проходили конкурсы на лучшего малыша[296]. Словно на выставках собак или скота, родители гордо демонстрировали на столах или пъедесталах своих детей возрастом лет до двух. Врачи, психиатры, дантисты и медсестры в белых халатах осматривали их глаза и зубы, щупали кожу, измеряли рост, вес, параметры черепа и оценивали темперамент, чтобы выбрать самые здоровые и «приспособленные» экземпляры. Затем с победителями устраивали триумфальное шествие по ярмарке. Их фотографии разлетались по газетам и журналам и печатались на плакатах, обеспечивая пассивную поддержку национальному евгеническому движению. Зоолог Девенпорт, тот, что основал научно-исследовательский центр евгеники (ERO), разработал стандартизированную форму оценки младенческой приспособленности. Он давал жюри указание до детей оценивать их родителей: «Если по критерию наследственности набирается больше половины из возможных баллов, тогда можно осматривать ребенка»[297]. Ведь «победив в два года, в десять можно стать эпилептиком». На подобных ярмарках часто встречались «балаганы Менделя», где принципы генетики и законы наследственности демонстрировали марионетки.
В 1927 году по всем США собирал полные залы фильм «Годитесь ли вы для брака?» (Are you fit to marry?)[298], задуманный Гарри Хайзельденом – еще одним одержимым евгеникой врачом. Это был перевыпуск более ранней ленты «Черный аист», где сам Хайзельден играл одного из героев – хирурга, который отказывается спасать новорожденного инвалида в стремлении «очистить» нацию от глубоко дефективных детей. В рамках этой сюжетной линии матери изуродованного природой младенца является видение о кошмарном бремени существования, которое его ожидает, и она соглашается с врачом, что гуманнее не спасать ребенка[299]. Под впечатлением от этой истории другая пара, только планирующая пожениться, убеждается в необходимости обследоваться на генетическое соответствие (к концу 1920-х в Америке активно рекламировали добрачные исследования «качества генов», предполагавшие поиск в семейных историях случаев задержки умственного развития, эпилепсии, глухоты, слепоты, карликовости и болезней скелета). Хайзельден амбициозно намеревался продавать свой фильм как «кино для свиданий»: в нем были любовь, романтика, саспенс, юмор – и небольшая порция пассивного детоубийства.
Пока в Америке риторика на передовой евгенического движения продвигалась от изоляции через стерилизацию к неприкрытому убийству, европейские евгеники наблюдали за этой эскалацией с завистью и рвались последовать примеру. К 1936 году, менее чем через 10 лет после прецедента «Бак против Белла», этот континент захватит, подобно страшной заразе, «генетическая чистка» в намного более опасных проявлениях, а язык генов и наследственности приобретет самую мощную и чудовищную форму из всех возможных.
Часть II
«В сумме частей – лишь части»[300]
Расшифровка механизма наследственности (1930–1970)
Это было, когда я произнес:
«Слова – не формы одного лишь слова.
В сумме частей – лишь части. Ничего иного.
Мир должно мерить на глазок».
Уоллес Стивенс,
«По дороге домой» (On the Road Home)[301]
«Абхед»
Genio y hechura, hasta sepultura[302].
Испанская пословица
Я – то, что не умрет,
Нить сходства и родства,
Я – тот подземный крот,
Что слышен вам едва,
Но смертное – прейдет,
А я всегда жива.[303]
Томас Харди,
«Наследственность»[304]
За день до визита к Мони мы с отцом прогуливались по Калькутте. Наш маршрут начинался от вокзала Силда, где в 1946 году с поезда из Барисала сошла моя бабушка, буксируя пятерых мальчишек и четыре стальных дорожных сундука. Мы повторили их путь, пройдя от торца вокзала по Прафулла-Чандра-роуд мимо шумного «мокрого» рынка[305]. По левую руку тянулись прилавки с рыбой и овощами, по правую зеленел пруд, заросший водными гиацинтами. Затем мы свернули налево, в сторону центра.
Дорога резко сузилась, и толпа сгустилась. По обеим сторонам улицы просторные апартаменты постепенно замещались домами с многочисленными квартирками: словно под влиянием какого-то неистового биологического процесса одна комната делилась на две, две рассыпались на четыре, четыре – на восемь. Улицы сплелись в плотную сеть, и небо скрылось за постройками. Из окон неслись звуки готовки и запах угольного дыма. У аптеки мы свернули в переулок Хаят-Хан и направились к дому, где тогда поселилась семья отца. Возвышавшаяся на прежнем месте мусорная куча продолжала вскармливать многочисленные поколения бродячих собак. Пройдя через дверь, мы попали в небольшой внутренний двор. На кухне нижнего этажа женщина как раз примеривалась, чтобы рассечь серпом кокосовый орех.
«Вы дочь Бибхути?» – вдруг спросил отец на бенгальском. Бибхути Мукхопадхьяй владел домом и сдавал его моей бабушке. Его уже не было в живых, но отец вспомнил о двух его детях – сыне и дочери.
Женщина с опаской взглянула на папу. Он уже переступил порог и забрался на приподнятую веранду всего в паре метров от кухни. «Семья Бибхути здесь еще живет?» Отец не представился перед тем, как задавать вопросы. Я заметил, что он намеренно изменил свой акцент, смягчив шипящие звуки: зубная «ч», характерная для западного бенгали, превратилась в свистящую восточную «с». Я знал, что в Калькутте любой акцент – это хирургический зонд. Бенгальцы испускают из себя гласные и согласные, словно дронов-разведчиков: так они прощупывают личность слушателя, выведывают предпочтения, убеждаются в лояльности.
«Нет, я невестка его брата, – сказала женщина. – Мы живем здесь с тех пор, как умер сын Бибхути».
Трудно описать, что произошло в следующий момент. Скажу лишь, что это особая история, которая случается только с беженцами. Между ними проскочила искра понимания. Женщина узнала моего отца – не конкретного человека, которого она видела впервые, а его образ: мальчика, вернувшегося домой. В Калькутте – а также в Берлине, Пешаваре, Дели или Дакке – такие люди, кажется, каждый день возникают из ниоткуда на улицах и без предупреждения входят в дома, как ни в чем не бывало перешагивая пороги в свое прошлое.
Женщина заметно оттаяла. «Вы из семьи, которая здесь когда-то жила? С кучей братьев?» – спросила она так естественно, будто этого визита здесь давно ждали.
Из верхнего окна выглянул