Дом на Черной речке - Вера Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоро мы настолько привыкли к жизни в Нейвола, что одичали и отбились от рук, как говорила тетя Наташа. Немудрено было, однако, одичать, когда сама местность располагала к такому состоянию. Дом Фальковского стоял в совершенной глуши, далеко от железнодорожной станции, куда долго ехали в крестьянской телеге через поля и леса. Бедные финские поля, огороженные знаменитыми «финскими» заборами из косо положенных неотесанных кольев, тянулись уныло вдоль дороги. На озеро нас не пускали, но один раз мы побывали там с кем-то из взрослых, — большое и холодное, оно накатывало свои волны на пустынный берег… «Лишь только финский рыболов, печальный пасынок природы…» Вот именно — печальный пасынок природы!
Сад в Нейвола был большой и совсем запущенный, так что вряд ли заслуживал такого громкого названия. Культурных насаждений там было очень мало, только у самого дома замечались остатки каких-то бывших клумб и жасминов, густо заросших лопухом и крапивой. Там бродили одичавшие кошки, и большие цыплята с ужасом выскакивали из зарослей и молча улепетывали на негнущихся голенастых ногах, как страусы в африканских саваннах. В отдалении от дома, так далеко, что даже звонкий голос тети Наташи едва доносился туда, стояло много каких-то сельскохозяйственных строений — сараев, сеновалов. Тихо и таинственно было в этих пустых сараях, и мы скоро нашли, что тут самое идеальное место для игры в палочку-стучалочку. Этой игрой мы тогда здорово увлекались, и Вадим, уже большой, шестнадцатилетний мальчик, тоже играл с нами. После счета: «между нами, дураками, есть один большой дурак» — жребий падал на кого-нибудь из нас, и тот сейчас же усаживался на старую скамью, где лежала палочка-стучалочка, и, честно закрыв глаза руками, — никто никогда не подглядывал! — начинал громко считать до пятидесяти. Все повышающимся голосом он кричал: «47, 48, 49–50! Иду-у-у!» — зычно неслось в лабиринте сараев. А ты лежишь ни жива ни мертва в какой-нибудь крапиве и даже дышать боишься… И вот приближаются медленные, неуверенные шаги, они останавливаются, опять шуршат, все ближе, ближе… сейчас найдет! Тихо… Осторожно поднимаешь голову и видишь над краем крапивы вытянутую шею и два глаза, настороженно шарящие по углам. Стоит ему повернуть голову еще немножко вправо, и все будет кончено. В этот леденящий душу момент вдруг слышится топот где-то в стороне, и стремительная фигура, с треском проламываясь прямо сквозь кусты, несется гигантскими скачками к заветной палочке. Ищущий вздрагивает всем телом и прыгает с места, как пантера, чтобы в следующий момент, усиленно работая ногами, понестись в погоню. Как приятно видеть, что преследователь безнадежно отстает, что раскрасневшийся Тин первым подлетает к скамейке, хватает палочку и лупит победно по сиденью! И снова томительное ожидание… Ищущий после первой неудачи начинает заметно нервничать, его блуждающий взгляд бестолково снует все по тем же местам, он вздрагивает и судорожно оглядывается на каждый шорох. Но кругом ни души… Тишина, настороженная и пугающая, лишает его последних крупиц хладнокровия. Он топчется около скамейки, наконец, махнув рукой, решительно двигается вперед и скрывается из моего поля зрения за углом сарая. Тогда осторожно, ползком вылезаешь из своей засады, крадешься, согнувшись в три погибели, а потом как припустишься к скамейке! Крапива больно стегает по ногам, пораненный палец, кажется, сильно стукнулся о какой-то камень — все это ерунда! Главное, что палочка уже занесена над скамейкой, в то время как незадачливый преследователь только что выбегает из-за угла, — до чего же у него вытянутая физиономия!
Зато как тоскливо делается на душе, когда преследует неудача и шаги преследователя по какому-то сверхъестественному наитию направляются прямо к твоему убежищу, когда его страшный взгляд, как притянутый магнитом, устремляется на твое тело, такое беспомощное и как будто голое. Огонек познания вспыхивает в его глазах, и, вскрикнув «Верка!» — он, проворно перебирая ногами, несется к скамейке… Нет смысла даже пытаться его догнать, сконфуженно выползаешь из своего неудачного укрытия и плетешься к скамейке, на чем свет ругая себя за дурацкую идею спрятаться так глупо.
Так играли мы и в тот ветреный сентябрьский день, когда солнце, не грея, низко стояло на бледном небе, когда редкие листья летели над пустыми сараями, закручиваясь маленькими смерчами около скамейки, когда послышался вдруг голос тети Наташи. Казалось, ничего странного не было в ее зове, но что-то такое прозвучало в прежде беззаботном голосе, что мы все, не сговариваясь, бросились бежать к дому.
Не помню, куда девались остальные. Я вбежала на веранду, вошла в столовую… По ней бегала, ломая руки, бабушка. Она кричала: «Кормилец ты наш, на кого ты нас оставляешь!» Как странно звучит ее жалкий, срывающийся голос, повторяющий это непривычное слово «кормилец», как неестественно бабушка ломает руки, как непохожи эти растрепанные волосы на ее всегдашнюю гладкую прическу! Прежде такое спокойное, добродушное лицо все дрожит, искажается, глаза безумно расширены и залиты слезами. Папа умирает! Кто сказал эти слова, не знаю, но они, как громом, меня поражают. Что такое умирает? Я стараюсь представить себе значение этого слова. Оно значит, что я никогда больше не увижу папу. Никогда не увижу! И бабушка не увидит. Поэтому она так странно выкрикивает это будничное слово «кормилец», даже обидно думать о папе как о каком-то кормильце — кого? Но почему же я не плачу? Ведь вон — все плачут. Кто все? Тетя Наташа вбегает и снова выбегает из комнаты, мамы не видно — она там, в закрытой спальне, там тишина, там умирает папа. У бабушки совсем безумный вид, она кружится по комнате, это даже смешно, как она натыкается на стулья — как слепая. Мне смешно? Но ведь я же должна плакать — ведь я никогда не увижу папу. Я снова стараюсь представить себе это, но меня отвлекает смешное лицо Тина, который тоже не плачет, а с любопытством смотрит на бессмысленное кружение бабушки.
Проходит какое-то время, но совершенно не видно, чтобы что-то изменилось. Я все стою, мне стыдно, неловко, что я не плачу. Опять и опять заставляю себя думать о том, что больше не увижу папу, я стараюсь вспомнить его улыбку, его голос, которого я тоже больше не услышу — никогда не услышу! — и мне удается наконец выжать из глаз несколько скупых слезинок. Это потому, что на какой-то миг мне стало жаль папу, так как, может быть, ему больно сейчас, может быть, страшно. Наверное, смерть — это что-то вроде отъезда — ведь папа часто куда-то уезжал. Но теперь он уедет и не вернется больше. Никогда. Слово лишено смысла, звучит пусто и фальшиво.
Никто не обращает на меня внимания. Я тихонько выхожу из комнаты, в каком-то болезненном напряжении иду по коридору, открываю дверь на маленькую веранду. Там на диване сидит плачущий Саввка, его обнимает тетя Женя — она тоже плачет и шумно сморкается. Тетя Женя видит меня не сразу, а тогда только, когда я сажусь рядом с ней на диван. Она обнимает меня и сильно прижимает к себе. Я неловко тычусь щекой во что-то твердое в ее боку, но мне приятно, что не видно моих глаз, которые, я чувствую, как-то ненормально вытаращены и никак не могут вернуться в естественное положение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});