Тропами северного оленя - Мариуш Вильк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До макушки Суолуайва остается несколько сот метров все более пологого — то ли склона, то ли уже хребта. Территория выровнялась, скальных стен все меньше, лишь отдельные обломки, и, наконец, мы выбираемся на… небесное пастбище! Над головой небо, под ногами — огромные поля ягеля.
В жизни не видел ничего подобного! Перед моими глазами — бесконечная равнина, такая широкая и плоская, что если стоять в центре, не видно долин по краям, только в отдалении — цепи гор, словно привидения. Все покрыто пенкой бело-голубого мха до середины икры. Кое-где из мха торчат серые камни. Как в Саду дзен в Киото.
— Ягель действительно голубой или это небо в нем отражается?
Олений ягель пружинил и хрустел под ногами, на вид казался аппетитным. Хотелось припасть к нему и попастись.
— Лучшие кегоры на Кольском полуострове, — заявил Леминг. — Нигде больше таких не осталось.
— Почему?
— Во-первых, это идеальное место для ягеля. Ягель любит сухие поляны, на болоте расти не будет. Там даже если солнце его и просушит, то олени копытами пробьют подушку мха, и свежий влажный воздух пойдет вниз. А во-вторых, тут давно не паслись большие стада. Видишь ли, если ягель вытоптать «до черной тропы», то есть до голой земли, то при благоприятных условиях он вырастет снова не раньше, чем через пятнадцать-двадцать лет. Саамы пускали небольшие стада пастись самостоятельно. Олень — умное животное, умнее человека: тут щипнет, там поест, затаптывать не станет. А когда коми-ижемцы, а потом колхозы и совхозы начали выпасать свои огромные стада на Кольском, о ягеле никто не думал. Все только поголовья подсчитывали.
— То есть то, что Ловозерские тундры сделали закрытой зоной, отчасти пошло им на пользу?
— В этом смысле — да.
Я решил сфотографировать эти поля. Кто знает, сколько еще продержится в таком девственном состоянии последняя кегора Кольского полуострова? Опустился на колени на мягкий мох, словно для молитвы, потом вытянулся в полный рост и… забыл про фотоаппарат. Прижался лицом к хрустящей подушке, оттуда пахнуло диковинным ароматом — словно запахом первозданности, — у меня аж в голове закружилось и я мгновенно погрузился в какой-то колодец иных времен. Может, то была эпоха первых охотников, а может, я видел олений сон? Не знаю, сколько это продолжалось. Вырвал меня оттуда голос Валерия, а точнее — его мат.
— А-а, суки ё…!
Я вскочил, кинулся к нему. Валерий стоял над глубоким следом шин. Браконьеры.
— Как же они сюда забрались?
— С той стороны, — он махнул рукой в западном направлении, — там старая дорога геологов, а дальше пологий склон. Для джипа — не проблема.
Колея, словно двойной шрам, тянулась по ягелю от долины Индичйока, делала петлю на хребте Суолайва и спускались обратно. Мы пошли по ней. Ниже, метрах в стах, Лемминг нашел на мху олений ошейник с клеймом Галкина.
— Вот Саша обрадуется…
Идти дальше не имело смысла. Напуганные браконьерами, олени еще долго будут избегать этих мест. Мы возвращались в лодку, точно после похорон.
У браконьеров и пастухов «Пираса» силы неравные. В распоряжении богатых охотников, любителей свежей оленины и сильных ощущений — «лендроверы» и «тойоты», а также деньги на взятки милицейским патрулям и чиновникам. Пастух может противопоставить этому только собственные ноги. Ведь если не схватишь браконьера на месте преступления, то — даже если его остановит патруль — как докажешь, что туша в его багажнике — не дикого оленя? Поэтому они сразу избавляются от ошейников с клеймами, а если клеймо стоит на ухе, то отрезают убитому оленю голову.
В тот день ужин в лагере напоминал поминки. С каждой очередной рюмкой Валерий все больше расходился — то крыл матом браконьеров, то благодарил Куйву, что не Пылесос стал их жертвой. Пылесос — любимый олень Лемминга, вожак в упряжке. Сейчас он гуляет в горах, потому что гон. Когда-то он спас Валерию жизнь.
— Мы спускались вдвоем по расселине Ферсмана и в какой-то момент Пылесос уперся передними ногами, точно осел — не идет и все тут. Я к нему и так, и сяк, и лаской, и матом, уже хотел кулаком врезать, а тут лавина пошла! Аккурат в том месте, где я собирался переходить Ферсмана. Представляешь, Map? — обратился он ко мне.
— Олень умен, как человек, — добавил кто-то из тени. — К тому же не утратил интуицию. Которой нам не хватает.
— Давайте за того, кого больше нет!
Лишь закусив, я осознал, что впервые в жизни выпил за оленью душу.
ЧАТВИН, БРОДЯГА
Однажды бабка Рут сказала, что когда-то наша фамилия произносилась «Четтвинд» — в переводе со староанглийского это означает «извилистая тропа». С тех пор мне кажется, что поэзия, мое имя и дорога связаны воедино — тайно и неразрывно.
Брюс ЧатвинДух Чатвина, английского писателя, путешественника и барда дороги, сопровождает меня на протяжении всей моей саамской тропы, а с его «Тропами песен» я не расстаюсь, словно христианин с молитвенником. И неслучайно, ведь из всевозможных верований, книг древних мудрецов и трудов мистиков Брюс выбрал сюжеты путешествия (повести, поучения, сентенции) и составил антологию для тех, кто исповедует путь. «Тропы песен» выстраивают его собственную теологию бродяжничества.
Вот несколько примеров. Гаутама поучал: «Прежде чем ступить на дорогу, надо самому сделаться дорогой», а его последним напутствием ученикам стало: «Идите!». «Яхве был богом пути. Его храм — переносной ковчег. Дом — палатка». Христос: «Я есмь путь». Исламский хадж — священное путешествие, а иранское слово «rah» («дорога») первоначально означало «тропу» и «тракт», лишь позже став синонимом мистического «Божьего Пути». «Жизнь подобна мосту, — гласит индийская пословица. — Перейди по нему на другую сторону, но не строй на нем дом». И так далее… Это первые попавшиеся примеры из «Троп песен».
Однако сами кочевники, — заключает Брюс, — люди «решительно нерелигиозные». Храмов не ставят, алтарей не возносят, икон не чтят, святых ликов не целуют. Обряд у них заменен скитанием. Дороге нельзя молиться в церкви. Дорогу следует пройти самому и самому же пропеть. Поэтому свое имя Чатвин связывал как с Дорогой, так и с поэзией. Он утверждал, что пением человек не просто превозносит все сущее, но песней своей создает мир.
Автор «Троп песен» вовсе не ограничивается выдержками из канонических текстов главных мировых религий, цитатами из поэтов и мудрецов прошлого. Он также обращается к современной науке. В частности, к новейшим исследованиям эволюции человека, согласно которым «ходьба на двух ногах дала возможность развиться создающей ладони, что, в свою очередь, привело к увеличению объема мозга». Всюду — в археологии, этнографии, психологии, биологии и лингвистике — Чатвин искал подтверждения тому, что появлением homo sapiens мы обязаны кочевничеству! Более поздний феномен оседлости — признак вырождения.
Эти выписки Чатвин иллюстрировал примерами из собственных путешествий и наблюдений. Он, например, заметил, что младенцы аборингенов не плачут, пока мать двигается с ними на руках. Однако стоит ей на мгновение присесть, как из свертка раздается крик. Отсюда европейские колыбельки, коляски, лошадки-качалки и прочие атрибуты детства, имитирующие ритм Дороги и позволяющие вырваться из плена собственного тела. Подрастая, европейские дети приникают к телевизору. Чатвин утверждает, что ритм ходьбы присутствует у нас в генах, в архетипической памяти. Навыки цивилизации вытеснили его из сознания, породив сплин. Поэтому лучшее лекарство от депрессии, вызванной оседлым образом жизни, — путешествие.
— Человеку всегда следует полагаться на собственные ноги, — повторяла хранительница тайны пампасов, одна из наиболее живописных фигур Чатвина.
Брюс Чатвин верил в магическую и терапевтическую силу ходьбы. Впрочем, не он один… В книге «Что я тут делаю?» писатель рассказал занятную историю из жизни Вернера Херцога.[129] Узнав, что его подруга, Лотта Эйснер,[130] при смерти, немецкий режиссер отправился пешком — зимой, по снегу — из Мюнхена в Париж, глубоко убежденный, что таким образом сумеет отогнать от нее болезнь. И действительно — Эйснер стало лучше, и она прожила в добром здравии еще десять лет!
Читая «Тропы песен», я не раз поражался сходству чатвинских аборигенов и моих саамов — аборигенов Севера. Отличает их, в сущности, только климат и некоторые второстепенные реалии. В том же, что касается мировосприятия, анимизма и веры в тотемных предков, отношения к природе (или — шире — к Земле!), а также положения, в которое их поставили белые люди, — это вылитые мои саамы! Впрочем, Чатвин сам упоминает лапландские «поющие камни», о которых рассказывали ему финские журналисты, и проводит аналогии между саамскими сейдами и австралийскими «следами предков».