Золотое сечение - Кирилл Шишов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот сегодня, в саду, внезапно все смолкло. Осталась только она — Сонечка Эйдельман: невысокая, темноглазая, с миленьким скуластым лицом, треснувшими от холода губами и прищуренно-отрешенным взглядом. Терентию казалось, что он даже видит, как пульсирует жилка на шее у Сонечки — в такт стихам, которые она читала:
Леди Годива с распущенной рыжею гривой,Часто мне снится — я вижу вас, леди Годива…
У Сонечки не было рыжей гривы: волосы она зачесывала гладко назад и делала длинный плотный хвост, который ничем не напоминал Терентию привычные школьные косы девушек-одноклассниц. Все было в Сонечке необычно и вызывающе: самодельно сшитые тонкого сукна брючки, вязаная блуза с открытым воротом, небрежные жесты, с которыми подносила к губам стакан с вином. В компании, куда он попал с Артемом, были приняты и легкое опьянение вместе со стихами, и полу по гашенный свет, и шутливые поцелуи.
Стало модным пить пунш — горящий бледным фиолетовым пламенем, освещающий снизу возбужденные, странно отливающие синевой лица.
Сегодня он впервые задумался: зачем он был там столь часто, испытывая почти всегда неловкость за свою угловатость, прямолинейность суждений, нарываясь на усмешки более искушенных приятелей Артема. Действительно ли он был там ради туманных стихов, возбуждающих ритмов джаза или… или ради нее? И тут он начал теряться, пытаясь разобраться в собственных чувствах…
Вспоминалась комната Сонечки — в старом одноэтажном домике, пыльная, со щелястыми полами и книгами, разбросанными везде — на тахте, на дощатых полках, на низком столике, покрытом театральными афишами. Отец Сонечки служил в оперном театре администратором — и дух богемы царил во всей этой небрежности, словно сама квартира была за кулисами сцены.
В этой комнате он несколько раз оставался наедине с Сонечкой. Она читала ему стихи, позволяла брать себя за руки и долго греть ладони теплым дыханием. Боже, как она мерзла в эту холодную уральскую зиму! Как дрожали ее плечи даже под серым оренбургским платком, который он украдкой унес из дома. Сонечка подолгу нигде не работала, перебивалась случайными заработками, давая уроки музыки, и Терентию тогда казалось, что — стоит ей попросить — и он с готовностью поселится в этой комнате навсегда, чтобы согревать своим теплом ладони этой странной девушки с повадками попавшей на север птички-ласточки…
Но Сонечка отогревалась, жадно выпивала вскипяченный на спиртовке кофе из крошечной фарфоровой чашечки («Осторожно, Тэд, это же севр — понимать надо!») и принималась… издеваться над растерянным перед такой метаморфозой Терентием:
— Слушай, а ведь ты — типичная бездарность, Тэд. Ты даже не можешь плюнуть на свой дурацкий институт, где вас натаскивают проходимцы и лгуны… Нет, ты подумай — учиться пять лет ради того, чтобы сидеть в конторе и писать бумаги. Смех…
Терентий оправдывался, как мог:
— Строитель — это не конторщик. У него всегда поездки, перемена мест. И потом — знаешь — из строителей тоже выходили писатели. Гарин-Михайловский, например.
— Фу, какая наивность. Тешишь ты себя, милый Теша, а сам — лишь бы тише, а? Хорошо я каламбурю, а? Плесни-ка еще гвинейского…
Так она изводила его всю зиму, а когда потеплело, Сонечка исчезла из дома, и Терентий напрасно по нескольку раз в неделю заходил в театр, где на вопрос: «Был ли сегодня на работе Эйдельман?» — равнодушно отвечали: «Наум Адамович в предгастрольной командировке. Мы же вам ясно в прошлый раз объяснили, молодой человек…»
Что такое «предгастрольная командировка», Терентий узнал только месяца два спустя, после майских праздников, когда Сонечка встретилась ему на улице — озабоченная, в крылатой накидке, небрежно переходившая улицу на красный свет…
— Привет, нахимовец, как лямка? — спросила она, словно они вчера расстались.
— Тяну, — стараясь не выдать радости от встречи, промямлил тогда Терентий. — Вот сессия на носу, матанализ грызу…
— Ну, грызи-грызи. А вечером приходи — будет отходная. Мы с предком рванем поближе к теплу… Осточертело мне все в этом гнусном городишке — ты уж извини.
— Да что, я понимаю. Трудно вам… — снова промямлил тогда Терентий, давая себе слово не смотреть Соне в глаза. Там были пустота и насмешка…
И вот Сонечка опять всплыла в его воображении сегодня утром, словно слегка оттолкнув его. И снова стало стыдно и за ведра, и за помидорные веревочные тесемки, которые он только что заботливо привязывал, вообще… за себя, никому не нужного глупого бодрячка.
Он очнулся от задумчивости, заторопился, свалил против обыкновения в кучу грязную посуду и вышел из садового домика. Было еще раннее утро, когда он сел на поезд. Стоя по привычке на подножке, он наслаждался ветром, бьющим в лицо, вдыхал запах гари, относимый от маломощного старенького паровозика, с натугой тянущего десяток вагонов, уцелевших, наверно, еще с гражданской.
— Да отвяжись от меня, что я тебе сделала! — вдруг услышал он сзади и обернулся. Белокурая девушка пыталась вырваться из медвежьих объятий рослого широкоплечего парня в вельветовой куртке, испачканной зеленью и землей.
— Кончай трепыхаться… говорю тебе, кончай. Сейчас доедем и пойдем тихо-тихо… — бубнил парень, пытаясь поймать ее руки.
Терентий подтянулся на поручнях и вошел в тамбур. Залах вина явно исходил от обоих. Он в нерешительности остановился, не зная, что делать. В эту минуту девушка увидела его, хлестко ударила по лицу парня и, нагнувшись, вывернулась из его объятий, метнулась к Терентию:
— Алеша! Чего он пристал ко мне! Алеша, братишка дорогой, скажи ему…
Девушка порывисто обняла его, на мгновение он почувствовал резкий запах вина и увидел расширенные от ужаса глаза.
— Не трогай мою… сестру, — еще не осознавая, что говорит, произнес он хрипло, а сердце сразу сжалось от предчувствия того, что сейчас произойдет. Он узнал парня, как только тот начал медленно, нетрезво поворачиваться в его сторону: это был знаменитый вокзальный урка Панкрат Вырви Глаз, о жестокости которого ходили легенды в районе железнодорожных поселков Порт-Артур и Колупаевка.
Насмешливое Сонечкино лицо в тумане всплыло перед ним: «Ну вот, Теша, тебе и настало времечко пострадать… Что тебе добреньким-то быть возле меня. Это легко, красиво. А ты попробуй слезами умыться, боль на себя принять… Очень ты боли боишься. Теша. Очень уж за свою положительность переживаешь. А какой ты взаправду?..»
XIАрхитектор Серебряков — сосед Артема по лестничной клетке — преподавал на младших курсах начертательную геометрию и рисунок. Вообще-то он вышел на пенсию и несколько лет просидел дома, раздраженный новыми веяниями, возникшими в строительстве с переходом на стандартные типовые дома-коробки. Но с появлением в политехническом строительной специальности не выдержал и предложил свои услуги почасовиком. Он с удовольствием рисовал вместе с молодежью старинные дворцы и ротонды, учил их разбираться в красоте линий и деталях строений. Ему казалось, что без него — старого опытного архитектора, осевшего в этом городе еще в начале тридцатых, — прервется связь поколений древнего, как мир, ремесла зодчества. Традиции, которые заключались в неспешном, чуть вычурном изложении мыслей великих предков, должны были стать компасом для этих горластых, наскоро сбитых в группы, ошалелых от собственной молодости юнцов, исподтишка бурчавших на педантичность и въедливость старого архитектора.
С приходом весенне-летней сессии Серебряков деятельно готовился к отдыху. У него пошаливали почки, и так как в медицину он давно не верил, то задачей летнего сезона было собрать побольше лекарственных трав в укромных уголках башкирских малонаселенных мест. По воскресеньям вдвоем с женой он садился в старенький «Москвич» оливкового цвета с подкрашенными охрой заплатами, грузил на заднее сидение раскладные стульчики, гамак, толстый фолиант «Определителя трав и растений Уфимской губернии» за 1892 год и отправлялся, сверяясь по карте, в недалекие горы или степные редкие сосновые боры. Он постоянно искал то калганов корень, то желто-ромашковый горицвет, то похожий на крупный ландыш стебель лупина. Помогали ли ему отвары трав, он точно сказать не мог, потому что периодически приступы боли в нижней части спины повторялись, но уже одно ощущение свободы, лесного покоя, перемежаемого голосами дятлов, свиристелей и теньканьем синиц, лечили его лучше всех настоев. Он с тоской думал, что жизнь прошла, а он — горожанин — остается чужим и неграмотным в этом вечном царстве деревьев, выгоревших сухих степей и буйно зеленых речных пойм, отливающих легким серебром ивняка. Он не знал многих деревьев, терялся перед бесчисленным миром зудящих, озабоченных насекомых, грустно смотрел, как заправские удильщики таскали немую речную живность на неведомые ему насадки. Спохватываясь, он собирал гербарии, бегал с сачком по лугам, но силы быстро покидали его, и он, в испарине, с колотящимся сердцем, изможденно садился у своего верного «Москвича».