Любовь - Тони Мориссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы не правы, – ответил тогда Сандлер. – Львы образуют пары на всю жизнь.
– Как и я, – тихонько посмеиваясь, отозвался Коузи. – Как и я.
Может, оно и так, конечно, думал Сандлер, но наличие постоянной пары не изменило привычки Коузи вести себя по-холостяцки, и после солидных восьми лет вдовства он решил этой привычке положить конец, женившись на девушке, которую сможет воспитать под себя. Если бы оно вышло как задумывалось, быть может, Коузи ограничил бы свои рыболовные подвиги ловлей на крючок, перестав ловить на бумажник. К этому времени их совместные походы на яхте Сандлеру все больше нравились. Молодой парень (ему тогда еще не было тридцати), он не очень-то любил якшаться со стариками, но с тех пор как его отец уехал… то есть это, конечно, не заменило ему общения с отцом, но разговоры между ними потекли свободнее. Как-то раз, окунув в свиной жир комок ваты, Сандлер сказал с улыбкой:
– Меня этому отец научил.
– Вы с ним близки были? – спросил Коузи, взглянув на наживку.
– Довольно-таки.
– Он жив еще?
– Еще как. После смерти мамы они с сестренкой уехали на север. Старикам с дочерьми живется лучше. Молоденькой девчонкой проще командовать. – Тут Сандлер прикусил язык и побыстрей продолжил, чтобы загладить, если Коузи обиделся: – Я не хотел отпускать его. Пускай бы с нами оставались. Все ж таки дом, в котором мы живем, – его дом. Но он уперся, и ни в какую, хотя… у него, должно быть, на то свои причины.
– С отцами тоже бывает непросто, – ответствовал Коузи, похоже нисколько не задетый замечанием про старика и девчонку.
– Ну, с вашим-то… Говорят, он оставил вам денег целый сундук. Это правда?
– Так ведь все равно пришлось бы их кому-то оставить.
– Мой старик меня тоже не обижал, – сказал Сандлер. – Не в смысле денег, их у него никогда не было, но я всегда мог на него опереться, и он тоже знает: случись что, он может на меня рассчитывать.
– А я своего ненавидел.
– Да неужто? – Сандлера больше удивила прямота, чем суть высказывания.
– Вот тебе и неужто. Он умер на Рождество. И похороны были всему миру как подарок
Такими были их разговоры наедине. Как-то раз Коузи пригласил Сандлера и на одну из своих знаменитых яхтенных пирушек, но после тот обещал себе никогда больше не принимать в них участия. Не только из-за собиравшейся на яхте компании, хотя ему неловко было весело шутить с немолодыми белыми мужчинами, один из которых при кобуре, да и с преуспевающими неграми он тоже чувствовал себя не в своей тарелке. Хохотали довольно непринужденно. Три или четыре женщины, пробуждавшие такую веселость, были милы. Что было невыносимо, так это болтовня – весь ее тон, елейный и насквозь лживый. Разговор был как топливо, от которого крутилась машинка главной иллюзии: на яхте создавался искусственный, фальшивый мирок, а настоящий на несколько часов предлагалось сдвинуть в сторону, чтобы главными стали женщины, мужчины им целовали бы руки и ползали у ног, черные могли поддевать белых… Но только до пирса. Сойдя на берег, шериф вновь надевал значок и начинал покрикивать на цветного врача: «Эй, малый!» Женщины снимали туфельки, потому что до дома далеко, а идти надо пешком и в одиночку. На той вечеринке одна из женщин держалась отчужденно, не пила, глядела неодобрительно. С ходу пресекала поползновения, ни в чем не потакая, не допуская флирта. Когда Сандлер спросил о ней, Коузи сказал: «Можно обойтись без чего угодно, когда есть то, без чего обойтись нельзя». Видимо, она была тем, без чего нельзя, и на фотографии, с которой потом был написан портрет, Коузи смотрел как раз на нее. Когда-то портрет висел над стойкой Вайды, потом над кроватью Гиды Коузи, и каждый раз с первого взгляда Сандлеру бросалось в глаза то выражение лица, что он узнал бы когда угодно. Как раз оно и появилось у Роумена, во весь голос возглашая о мужской победе. Сандлер знал, что подчас победить не значит удержать, а первый раз бывает и последним, но что ж тут… спаси Господь мальчишку, если он душой прикипит к женщине, которой нельзя верить.
Таков был его мужской взгляд на вещи. Вайде, конечно же, виделось все иначе. Главный вопрос – кто. Кто та девушка, что придала лоск физиономии и сделала походку мальчишки такой летящей? На вечеринки Роумен не ходил, домой являлся вовремя, к себе никого не приглашал. Может, она старше, взрослая женщина, у которой есть время днем? Но Роумен все уикенды и вечера после школы занят на работе. Когда же он успел? Этот вопрос задал Вайде и Сандлер, и та принялась склонять его к беседе с Роуменом.
– Прежде чем читать ему нотации, мне надо знать, кто она, – сказал Сандлер.
– А какая разница?
– А может, и хорошо? Он хоть простыни марать перестал.
– О стирке не беспокойся, – отвечала Вайда. – Побеспокойся лучше о венболезнях. Которыми, между прочим, можно заразиться от кого угодно. Ты не забыл? – я ведь работаю в больнице. Ты и представить себе не можешь, чего там насмотришься.
– Ладно, попробую узнать, кто она.
– Каким образом?
– Его спрошу.
– Так прямо он тебе и сказал.
– Ну, как-нибудь исподволь. Городок-то у нас маленький, я не хочу дожидаться, пока чей-нибудь папаша или братец начнет в нашу дверь колошматить.
– Теперь так больше не делается. Так только в наше время принято было. Ты что, к Плейкмену, когда он ухаживал за Долли, поперся бы в дверь колошматить?
– И поперся бы… Если бы ты прямо вся не растаяла, едва только он зашел к нам.
– Побойся Бога. Плейкмен имел два курса колледжа за плечами. В наших местах никого с ним и рядом нельзя было поставить.
– Спасибо, что напомнила. Теперь-то я чем больше о них думаю, тем ясней вижу, что следовало дождаться, пока его шибко образованный папаша отзовет сыночка. Кстати, когда они приезжают?
– Долли говорила, на Рождество.
– Ну вот. Еще три недели.
– Девчонка к тому времени может забеременеть! – А я думал, тебя дурные болезни волнуют.
– Меня все волнует!
– Ну ладно тебе, Вайда, успокойся. Мальчик допоздна не задерживается, с дружбанами-гопниками порвал, и тебе больше не приходится его силком вытаскивать из кровати, когда пора в школу. Прежде тебя готов, да и у Коузи работает без нареканий и регулярно. Подчас даже и сверхурочно.
– О господи, – вдруг вырвалось у Вайды. – Бог ты мой.
– Что? – Сандлер искоса поглядел на жену и тут же рассмеялся. – Да не съезжает ли у тебя крыша, женщина?
– Гм-гм, – проговорила она. – Нет, не съезжает. А вот «регулярно» – это правильное слово.
Внезапно у Сандлера перед глазами возникли высокие черные сапоги, а между ними и юбчонкой – голые бедра, и вновь мелькнула мысль о том, какая ледяная, должно быть, у нее кожа на ощупь. И какая гладкая.
Сапоги, которые она никогда не снимала, заводили Роумена, наверное, не хуже, чем нагота; больше того, в них она казалась еще обнаженнее, чем если бы сняла. Так что ему показалось вполне естественным стащить у деда фуражку от формы охранника. Фуражка была серая, а не черная, не совсем в тон сапогам, зато с блестящим козырьком, и когда Джуниор ее надевала и стояла в одной фуражке и сапогах, Роумен знал, что у него все в порядке. Теперь у него все действительно как надо. Он, четырнадцатилетний, трахает восемнадцати, а то и девятнадцатилетнюю взрослую женщину. И она не просто не отказывает ему – она его хочет. Она желает его не меньше, чем он ее, а уж он-то желает ее беспредельно. Он вообще не мог понять, как жил до двенадцатого ноября. Кто был тот хлюпик, что плакал в подушку из-за кодлы жалких придурков? Теперь у Роумена даже и времени не было вспоминать, как он тогда распустил сопли. Коридоры школы имени Мэри Бетьюн [40] стали плацем для его парадного марша; сходняк у шкафчиков в раздевалке стал трибуной вождя. Больше не надо было робко скользить вдоль стенки или прятаться в толпе. И никакой рев трубы уже не раздавался. Вот так все просто.
Когда он появился в раздевалке в тот первый день, они уже знали. А кто не знал, тем он быстренько дал понять – намеком. Тот, кому приходится напиться, привязать девку к кровати или делать это гуртом, – лох поганый, и больше никто. Двумя днями раньше Тео за такое расшиб бы ему об стену башку. Но тринадцатого ноября у Роумена даже глаза изменились, стали бесшабашными и вызывающими. Пару раз пацаны все же осмелились отпустить в его адрес какие-то колкости, но вышло кособоко, а Роумен на их попытки отозвался лишь улыбкой, медлительной и умудренной. Решающий сигнал пришел от девчонок. Усмотрев в его новом облике превосходство, они прекратили закатывать глаза и придушенно хихикать. Теперь они выгибали спины и, нарочито потягиваясь и поводя плечами, изображали долгую ненатуральную зевоту. Даже вопросительно поглядывать в его сторону перестали. В победе Роумена уже не сомневались, им бы, кого он победил, выяснить. Гадали: училку? чью-то старшую сестру? Сам-то не говорит; даже подходящее к случаю «твою маму!» и то вымолвить не удосужится. Причем не от недостатка нахальства – что-что, а уж голову в плечи он втягивать прекратил. И когда не откидывал ее назад, задирая нос и всячески красуясь, по большей части отворачивался к окну, мечтательно воссоздавая перед мысленным взором то, что уже произошло, и то, что еще будет, а уж что будет-то! Сапоги. Черные чулки. В фуражке охранника она будет похожа на полицейскую начальницу. Крутой и недосягаемый, Роумен пододвинул стул и попытался сосредоточиться на Восемнадцатой поправке [41], сущность которой учительница объясняла с такой горячностью, что он почти понимал. Но как воспринимать урок истории, когда перед глазами лицо Джуниор и только его хочется изучать? Ее груди, подмышки требовали тщательного рассмотрения; да и кожа влекла к себе аналитика. Чем ее аромат отдает – цветами или тем духом, что разносится в первые минуты дождя? Кроме того, нужно запомнить все тридцать восемь ее разных улыбок и понять, что каждая значит. Да тут и полугодия не хватит – одни глаза чего стоят: веки, ресницы, а зрачки так и вовсе словно из фильма про звездные войны – такие черные и блестящие, что можно подумать, она инопланетянка. Да такая, что убьешь кого угодно, лишь бы оказаться с ней на одном звездолете.