Безмужняя - Хаим Граде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В его ухмылке столько презрения, что каждому ясно: для реб Шмуэля-Муни все — лишь прах земной, если это только не хомец[91] на Пейсах. О чем бы ни толковали, реб Шмуэль-Муни заявляет, что именно в этом деле он — самый большой знаток и крупный авторитет. Говорят о женских проблемах, а он поглаживает бороду и советует другим законоучителям не перечить ему: «Положитесь на меня. Это по моей части». Зайдет на бойню, когда там раздувают коровьи легкие, глянет мельком и тут же решает: «Положитесь на меня. Это по моей части». Даже в канун Суккоса, когда местечковые раввины толпятся у прилавков, щупают эсроги[92] и разглядывают лулавы[93], реб Шмуэль-Муни принимается с видом знатока исследовать кончики лулавов и распоряжается: «Мейсегольский раввин, возьмите этот! Бейсегольский раввин, берите тот! Положитесь на меня, это по моей части!» Раввины буквально млеют от желания спросить его, с каких это пор он стал таким знатоком во всех областях. Чешутся языки у раввинов, но они сдерживаются: как-никак — виленский законоучитель, как-никак — заводила в вааде… Единственный, кто не теряется перед ним, — это реб Лейви Гурвиц. Когда реб Шмуэль-Муни начинает свое «положитесь на меня», реб Лейви тут же перебивает его: «Политика — по вашей части!» Реб Шмуэль-Муни в ответ не произносит ни слова, лишь ухмыляется и щурит глаза: мол, ничего не сказано. Реб Лейви ничего не говорил, а я ничего не слышал.
Такой же «золотой» характер и у обеих его дочерей. Всякий раз, узнав, что одна из подруг просватана, они усмехаются и щурят глаза: «Кого это там наша подруга берет себе в мужья?» Старший сын еще более высокомерен, чем отец. В письмах домой, похожих на комментарии к трактатам Талмуда, он прежде всего высмеивает с десяток авторитетов и лишь в заключение скромно просит выслать денег. Даже двое младших спорят со своим учителем из-за каждого слова. Из всей семьи реб Шмуэля-Муни только его жена никого не презирает. И чем чаще муж и дочери усмехаются и щурятся, тем заметней гаснет ее лицо и горбятся плечи.
Реб Шмуэль-Муни бежит в раввинский суд, где должно разбираться дело полоцкого даяна, но мысли его заняты более важными проблемами. Надо созвать большое совещание. До него дошла страшная весть: раввины-мизрахники из Вильны, Глубокого, Эйшишек и других мест собираются создать собственную ешиву! Они утверждают, что все нынешние ешивы сплошь заполнены агудасниками — от учащихся до учителей. И если приезжает учиться не агудасник, то ему создают такую обстановку, что он вынужден бежать. Нечего и говорить, что главы ешив не хотят давать зятьев раввинам-мизрахникам. Так говорят раввины из Глубокого и из Эйшишек. Глупцы! Он, реб Шмуэль-Муни, руководитель в Агуде и тоже не имеет зятьев. Ему прислали из Вашилешек приглашение быть там раввином, и такое же приглашение прислали ему из Леванешек[94]. Куда ему ехать? В Леванешках он будет единственным раввином, а в Вашилешках уже есть раввин, и ему придется довольствоваться половиной долей. Вашилешки вчетверо больше Леванешек. Однако лучше совершать молитву над нетронутой маленькой халой, чем над большой халой, но уже разрезанной надвое. Стало быть, выбираем Леванешки. Жалованья там будет предостаточно, да и давно уже пора выдать замуж дочерей, расплатиться с долгами и отдохнуть от упреков жены, которая бродит по дому с помертвевшим лицом. Но, с другой стороны, Леванешки — местечко незначительное, незначительней, чем мягкий знак в слове «меньше». И как он может покинуть Вильну? Кто будет руководить ваадом, комитетом ешив, комитетом кашрута и другими комитетами? Вашилешки, Леванешки, Эйшишки… Куда это он забрел?
От улицы Стекольщиков к раввинскому суду следовало идти по Широкой улице, затем по Немецкой, минуя Тракайскую, и по Виленской. А он, оказывается, пошел по улице Гаона, потом вниз, мимо огородов и монастырей, пока не очутился на улице Мицкевича, где не увидишь ни одного еврейского лица и где вокруг только гойские физиономии с завитыми панскими усами. Они глядят на его длиннополый сюртук и воротят носы, точно он испортил воздух на их господской улице. Ничего не поделаешь, теперь придется пробираться сквозь три четверти города. Реб Шмуэль-Муни до того напуган тем, что он очутился среди необрезанных, что самодовольная усмешка соскальзывает с его лица и теряется в бороде, словно тонкий солнечный луч в густых зарослях. И лишь когда он вырывается из лабиринта гойских улиц и приближается к еврейским благотворительным заведениям, презрительная улыбочка опасливо вновь выползает на его лицо, как заблаговременная защита от реб Лейви Гурвица.
Реб Шмуэль-Муни не в силах понять, отчего реб Лейви Гурвиц постоянно либо злится, либо плачет, как женщина. Когда Любавичский ребе[95] посетил Вильну и ваад почтил его визитом, реб Лейви вспомнил, что он потомок хасидов, и принялся всхлипывать, точно бобер: «Ребе, благословите меня, мои жена и единственная дочь больны». Раввины Вильны, твердокаменные миснагиды, буквально опешили: законоучитель из города знаменитого Гаона, зять старого реб Иоселе и тонкий знаток Учения, да к тому же яростный ортодокс, вдруг просит благословения у хасидского ребе?
Наконец-то реб Шмуэль-Муни добегает до здания раввинского суда, что стоит во дворе благотворительных заведений. Он уверен, что все уже ждут его. Поспешно открыв дверь, он обнаруживает, что в помещении суда, во главе стола, сидит один только реб Лейви. Других членов ваада и полоцкого даяна еще нет. Реб Лейви в ответ на приветствие реб Шмуэля-Муни бормочет что-то невнятное и, поскольку по обычаю раввины должны встречать коллег стоя, чуть-чуть приподнимается, не отводя глаз от раскрытой перед ним большой книги. Сидит он, нахмурившись, погрузившись в свои мысли, закоченев, будто бы пришел в помещение суда еще вчера или даже позавчера. Лицо его так настороженно и сурово, а молчит он так упорно, холодно и зло, что слова застревают у реб Шмуэля-Муни в горле, будто язык его прилип к мерзлому железу. Он достает из книжного шкафчика «Шулхан орух» и попутно заглядывает в лежащую на столе книгу. Значит, реб Лейви углубился в галохические изречения Рамбама! Реб Шмуэль-Муни устраивается вдалеке, у противоположного края стола, листает свой «Шулхан орух» и размышляет: «Реб Лейви хочет отлучить полоцкого даяна, опираясь на изречения древних. Отлучать — это не по моей части».
Раввинский суд
Реб Ошер-Аншл, ведавший разводами, считал, как и все его коллеги, что полоцкий даян совершил неслыханное дело. Но он все бы отдал, лишь бы не идти сегодня в духовный суд и не встречаться там со своим зятем, реб Лейви Гурвицом.
Реб Лейви всегда сторонился своих свояков, а свояки тем более держались от него подальше. На семейных торжествах, на которые его нельзя было не пригласить, а он не мог не прийти, он сидел печальный и чужой. Смотрел на племянниц своих, на всех Циреле, и так вздыхал, что все видели и слышали, что творится в его душе. Он злился на себя, что не может придать лицу подобающее веселое выражение, становился оттого еще печальней и уходил посредине празднества.
Когда реб Лейви привез дочь из лечебницы, семью охватили испуг и волнение. Никому не верилось в выздоровление больной, да к тому же всех обижало, что реб Лейви не допускает к ней близких. Он это понимал, но даже не пытался оправдаться тем, что его Циреле не желает никого видеть. Он вообще не любил оправдываться, а тем более перед родней жены. Когда Циреле снова забрали в лечебницу, ее тетки сбежались к своему брату реб Ошер-Аншлу и, ломая руки и рыдая, кричали, что реб Лейви злодей. Если бы он позволил им ухаживать за больной, она не вырвалась бы нагишом. Теперь Циреле погибла навек, тихо помешалась, как и ее мать. Они винили брата за то, что он молчал. Но реб Ошер-Аншл ответил сестрам, что ему легче встретиться с разъяренным медведем, чем иметь дело с реб Лейви.
Реб Лейви потребовал присутствия реб Ошер-Аншла на разбирательстве дела полоцкого даяна, и реб Ошер-Аншл вовсе лишился покоя.
В день заседания он медлил встать с постели, тянул с молитвой и то и дело подскакивал, как всегда в минуты сильного волнения. И вот он уже надел пальто, но все еще не уходит. У его ног, точно возле огромных колонн, ползают внучки, дочери его Циреле, и зовут его: «Дедушка, дедушка!» Они знают, как дедушка любит, когда они таскают его за бороду и дергают за пейсы. Но сегодня он не берет их на руки. Внезапно реб Ошер-Аншл решает, что сын и зять должны сопровождать его. Молодые люди удивлены, но одеваются и ждут. Рядом стоят жена и дочь. Реб Ошер-Аншл глядит на внучек, сидящих у его ног, потом переводит взгляд на зятя, Фишла Блюма.
У Фишла, молодого человека с толстыми мясистыми губами, тугие румяные щеки и широкая, густая, до самых глаз, борода. Его круглые большие глаза постоянно озарены ликующей улыбкой. Реб Ошер-Аншл никак не возьмет в толк, чему радуется зять. Тому ли, что у него три дочери и ни единого сына? А может, тому, что он до сих пор так и не получил раввинской должности? У человека такие толстые губы, а с синагогальной бимы слова сказать не может. В наше время раввин должен быть искусным проповедником, размышляет реб Ошер-Аншл и переводит сердитый взгляд на сына.