Путём всея плоти - Сэмюель Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Эрнесту пошёл второй год, Теобальд, как я уже говорил, начал учить его читать. На второй день после начала обучения он начал его пороть.
Это было «мучительно», как сказал он Кристине, но ведь только так и можно, и только так он и поступал. Ребёнок был тщедушен, бледен и болезнен, и они постоянно посылали за доктором, а тот пичкал его каломелью и джеймсовым порошком[96]. Всё это делалось с любовью, рвением, страхом, нетерпимостью и тупостью. Они были тупыми в мелочах; тупой же в малом туп и в большом[97].
Потом старый мистер Понтифик умер, и тогда вскрылась та небольшая корректировка в завещании, которую он сделал одновременно с отписанием означенной суммы Эрнесту. Удар пришёлся по больному, тем более что сказать завещателю, что они о нём думают, особенно теперь, когда он уже ничем ответить не мог, было трудно. Что же до самого малыша, то каждому ясно, что это наследство — для него сущее несчастье. Предоставить юному существу хоть малую толику независимости значило бы нанести ему самый, наверное, страшный вред, какой только бывает. Это означало бы подавить его жизненную энергию и стремление к созидательному труду и заработку. Сознание того, что по достижении совершеннолетия он вступит во владение несколькими тысячами, свернуло с истинного пути не одного юношу. Нет, нельзя сомневаться, что Теобальд с Кристиной станут всей душой блюсти интересы своего сына, причём сумеют судить об этих интересах лучше, чем можно ожидать от ребёнка двадцати одного года; кроме того, если бы сын рехавова отца — или в данном случае проще, пожалуй, прямо сказать Рехав, — так вот, если бы Рехав оставил своим внукам приличное наследство, то Ионадаву, право, было бы не так легко управляться со своими детьми — ну, и так далее.
— Дорогая, — сказал Теобальд Кристине после того, как они в двадцатый раз обсудили эту проблему, — единственное, что может направить и утешить нас в невзгодах такого рода, — это углубиться в дела практические. Пойду-ка я навещу миссис Томпсон.
В такие дни он говорил миссис Томпсон о том, что все её грехи отмыты добела и т. д. и т. п., несколько короче и категоричней обычного.
Глава XXII
Пока мой крестник и его брат с сестрой были детьми, я время от времени гостил в Бэттерсби денёк-другой. Трудно сказать, почему я туда наведывался — ведь мы с Теобальдом всё отдалялись друг от друга; так случается порою — как-то продолжаешь дружить по инерции; так и дружба между мною и Понтификами как бы продолжала существовать, хотя уже не более чем в рудиментарном виде. Мой крестник радовал меня больше, чем младшие дети, хотя и в нём недоставало ребячьей резвости, а было что-то от чахлого, болезненного старичка. Впрочем, все дети были вполне готовы дружить со мною.
Помню, в одно из таких посещений, в первый день, Эрнест и его брат вились вокруг меня с охапками увядающих цветов, которые они, наконец, мне и предложили. Я ответил тем, что, по всей видимости, от меня и ожидалось: спросил, есть ли поблизости лавка, где бы они могли купить сласти. Они ответили, что да, есть, и я полез в карман, но обнаружил там мелочи только на два с половиной пенса. Я отдал им эту мелочь, и мальчишки — им было четыре и три — засеменили прочь. В недолгом времени они вернулись, и Эрнест сказал:
— Мы не можем купить сласти на все эти деньги (я почувствовал укор, но явно не намеренный); мы можем купить сласти вот на это (он показал пенни) и на это (другое пенни), а на всё это (и он прибавил полпенни к двум однопенсовым монеткам[98]) не можем.
Я подозреваю, они хотели купить двухпенсовое пирожное или что-то вроде того. Ситуация меня позабавила, и я предоставил им самим её разрешить; любопытно, как они поступят?
Наконец, Эрнест сказал:
— Можно, мы вернём вам вот это (и он показал полпенни), а не вернём это и это (пенсы)?
Я согласился, они облегчённо вздохнули и радостно отправились по своим делам. Ещё несколько подарков — деньгами и игрушками, — и они стали считать меня своим.
Они порассказали мне много такого, чего мне, боюсь, слушать бы не следовало. Они говорили, что проживи дедушка подольше, его, скорее всего, сделали бы лордом[99], и тогда папа стал бы не только «его преподобием», но и «его преосвященством»[100], но дедушка теперь на небесах поёт вместе с бабушкой Оллеби прекраснейшие псалмы Господу Иисусу Христу, который их очень любит; а когда Эрнест болел, мама сказала, что ему не надо бояться, потому что он отправится прямо в рай на небесах, если только раскается в том, что так плохо готовил уроки и мучил папу, и если пообещает, что никогда, никогда не станет больше его мучить; и когда он окажется на небесах, дедушка Понтифик и бабушка Оллеби встретят его там, и он навсегда останется с ними, и они будут с ним очень хорошо обращаться и учить его петь прекрасные псалмы, гораздо прекраснее тех, которые он знает и любит, и прочая, и прочая; но он не хочет умирать, и он обрадовался, когда ему стало лучше, потому что на небесах нет котят, и, кажется, первоцвета тоже нет, чтобы из него заваривать чай.
Они явно оказались для своей матери разочарованием.
— Вы знаете, мистер Овертон[101], — пожаловалась она мне как-то раз за завтраком, — среди моих детей нет гениев. У них неплохие способности, и, спасибо Теобальду, они развиты не по годам, но в них нет и намёка на гениальность. Гений — это нечто особенное, не правда ли?
Разумеется, я согласился, сказав, что гений — это «нечто совершенно особенное», но если бы меня в этот момент заставить выложить всё, что я об этом думаю, то получилось бы примерно вот что: «Подавайте-ка, сударыня, кофе, да поскорей, и не порите чушь». Я понятия не имею, что такое гений, но насколько могу судить, сие, я бы сказал, идиотское слово следует как можно скорее отдать в исключительное пользование клакерам от науки и литературы.
Не знаю, как рассуждала Кристина, но, воображаю, примерно так: «Все мои дети должны бы быть гениями, потому что они мои и Теобальда, и это наглость с их стороны, что они не гении; конечно же, они не могут быть такими же добрыми и умными, как мы с Теобальдом, и если они проявят признаки того, что они такие же, это будет с их стороны наглостью. К счастью, они не такие, и всё же как ужасно, что не такие. Что же до гениев — скажите на милость, право! — гений, знаете ли, должен с самого рождения крутить интеллектуальные сальто-мортале, а ни один из моих детей до сих пор даже не попал в газеты. Но я не допущу, чтобы мои дети корчили из себя важных персон — довольно с них того, что мы с Теобальдом такие».
Бедняжка! Она и не подозревала, что истинное величие облечено в плащ-невидимку, и под его покровом ходит среди людей незамеченным; если этот плащ не скрывает его, величие, от себя самого — всегда, и от всех других — много лет, то оно, величие, очень скоро съёжится до очень ординарных размеров. Так что же, спросят, хорошего в том, чтобы быть великим? Отвечу: вы сможете лучше понять величие других, живущих или уже умерших, и выбрать себе из них лучшую компанию, и, выбрав, глубже наслаждаться этой компанией и лучше понимать её; и также вы сами сможете доставлять удовольствие лучшим людям и продолжать жить в жизни тех, кто пока ещё не родился. Это, надо полагать, достаточная мзда за величие, а желание топтать нас всех ногами, даже маскируясь под смирение, вовсе не обязательно.
Я был у них раз в воскресенье и мог наблюдать, с какой неукоснительностью учили тут юных существ соблюдать Священный день отдохновения; им не позволялось вырезать, рисовать или раскрашивать, что дети считали излишней строгостью, ибо отпрыски Джона Понтифика, их сверстники, могли делать всё это и по воскресеньям. Их двоюродным позволялось играть в железную дорогу; этим же, хоть они и обещали, что будут пускать поезда только по воскресеньями и никогда по будням, всякая беготня запрещалась. Им позволялась только одна радость: в воскресный вечер они могли выбирать песнопения по своему усмотрению.
В течение вечера им полагалось, в качестве особого одолжения, прийти в гостиную и исполнить для меня несколько своих песнопений, и именно спеть, а не прочесть нараспев, чтобы я мог оценить, как хорошо они поют. Первым выбирал Эрнест, и он выбрал гимн о каких-то людях, которым надо прийти к закатному древу. Я не ботаник и не знаю, что за растение это закатное древо, но гимн начинался словами «Придите, придите, придите; придите к закатному древу; ибо день уж угас». Мелодия была приятной и явно захватывала Эрнеста; он необычайно любил музыку и обладал милым детским голоском, который охотно пускал в ход.
Однако он долго не мог научиться выговаривать некоторые буквы, и вместо «придите» произносил «пьидите».
— Эрнест, — сказал Теобальд, сидевший со сложенными на груди руками в кресле у камина, — не кажется ли тебе, что было бы очень славно, если бы ты говорил «придите», как все люди, а не «пьидите»?