Разговоры в зеркале - Ирина Врубель-Голубкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это – буколика, Аркадия.
Холин вполне юродствующим был, в хорошем смысле. Юродство настолько облагороженное, что становится элегантным. Холин – традиционный поэт, тот, кто развивает и продолжает существующие корни русской поэзии.
Я расскажу сейчас потрясающую вещь. Красовицкий когда-то сделал целую кипу визуальных стихов – рисунки пополам с текстами. Вдруг клякса на странице, и около нее так небрежно лист заполнен текстом. И все это сливалось графическим образом и сливалось текстуально. Неужели он это выбросил? Он сжег многое, может быть, графические стихи остались. Там была полифония, а сейчас многие печатают текст без графики и графику без текста. Графика совсем потеряла звук, и полифония исчезла полностью, это уход в другое искусство, другое пространство. Всякое новаторство всегда возвращается к чему-то, имеет корни. Это известно, что человек ничего не может придумать, чего бы не было, что не соответствует его психофизиологической организации, а значит, и психофизиологической организации еще кого-то. Так в ташистской живописи повторяется космос, так в любом твоем изощренном изобретении оказывается, что это соответствует чему-то, и все очень просто. Сапгир, Холин, Некрасов – я их всех признаю, но это все традиционная ожидаемая русской поэзии. Тут Сапгир меня поразил – он такой юродствующий, насмешливый, скептический, а на вечере памяти Сергеева прочел такое трогательное стихотворение, это когда Сергеева сбила машина.
И.В. – Г.: Валя, что будет?
В.Х.: Очень просто будет, мне кажется. Лет пять пройдут, и к 2010 году, когда уляжется спор хрестоматий ХХ века, возникнет горизонталь, над которой будет возвышаться вертикаль, сейчас еще рано говорить про это. Это связано с хрестоматиями и хронологиями. Вышла такая хрестоматия, питерская, но что это за хрестоматия такая: все ленинградцы там есть, но самые такие заурядные поэты и московские заурядные, но нет там ни Черткова, ни Красовицкого, ни Сергеева. Он все-таки премию Букера получил, в энциклопедиях встречается, и его там нету.
И.В. – Г.: А тебя?
В.Х.: И меня нет. Ну это все пройдет.
И.В. – Г.: А хрестоматия Ахметьева?
В.Х.: Он эрудит. Ну, он придет к чему нужно. Он от Черткова идет и много знает. Правда, стихов его я не читал. Еще есть соросовская хрестоматия, черная, она у меня есть. Ну, там мы все присутствуем, но и ерунды, и ошибок там тоже много. Например, о Сереже Чудакове. Пишут о нем и не знают, откуда он взялся. Неважно, какой поэт он был, но это была заметная фигура того времени. Чудаков из Красовицкого вылез целиком. Может быть, он никуда не долез, но всю жизнь только и ходил по Москве, и читал всем стихи Красовицкого, и пропихивал в печать всякие фокусы про Стася. Ко мне он очень хорошо относился, он бы меня никогда не обокрал, у него была этика.
И.В. – Г.: А он воровал?
В.Х.: Он все что хочешь воровал. Чем он только не занимался. Он был связан с криминальными кругами. Когда я работал искусствоведом в отделе реставрации у Ямщикова, Чудаков пришел ко мне туда, и я вижу – все побледнели. Меня отозвали: «Ты что, не знаешь, что это Чудаков, а здесь иконы стоят!»
И.В. – Г.: Валя, ты чувствуешь себя частью русской литературы или культуры всеевропейской? Есть ли вообще национальность?
В.Х.: Есть, наверное, но правильно определить трудно. В поэзии, например, линию национальности труднее провести, потому что если Пушкин эфиоп, то и других полно таких же. Но есть вещи важнее, чем личная национальность, – это привязанность к русской поэзии. Это такое бывает национальное чувство, но это не в крови, это фактура эпоса и этноса. Но она не уменьшается ни в личность, ни в кровь – это пошире. Конечно, человек любит свою фактуру, и возникла антипатия к чужому – конечно, граница есть. Стась и Сергеев лучше воспринимали чужую поэзию, и хотя я знаю языки, даже китайский, но для меня есть грань – это не мое, это английское. Появляется такая ничем не оправданная снисходительность. В юности я писал стихи на нескольких языках – мне очень нравилось. У меня есть поэма, составленная из одних российских географических названий.
«Шма Исраэль, адонай элохейну, адонай эхад» – я когда-то много знал еврейских слов и молитв, писал английские и китайские стихи, но до конца этим не проникся, потому что увлекся звукопластикой, как у Батюшкова в стихах. У него такая бестелесность, аморфность – и вдруг:
И, землю лобызав с слезами,Сказал: «Блажен стократ,Кто с сельскими богами,Спокойный домосед, земной вкушает рай.
Это же не выговоришь! Пушкин говорил: «Звуки у него итальянские, прозрачные». И после такой прозрачности: «И, землю лобызав с слезами». Трудно назвать это влиянием или связью, человек живет сейчас, всем комплексом уже существующего, но какие-то линии все-таки существуют, одна выходя из другой.
Своих стихов я пока не собрал, хотя печатают многие, будто меня уже нет. Друзья выпустили книжку «Переписка с Хромовым» тиражом в 20 экземпляров. В КГБ меня часто таскали – то за Черткова, то за Галанскова и Гинзбурга, то еще за кого-то, но однажды вызвали за мои стихи. Скорее всего, за мной приехали, что бывало чаще. Был такой стишок в 56-м:
В тот вечер, возвращаясь с пьянки,Я оказался под чужим окном.Товарищ Сталин вешал обезьянкуИ медленно пытал огнем.
Потом он вынимал ее кишочкиИ пожирал, торжественно урча.С тех пор я не читал его ни строчки.Читаю только Ильича.
В КГБ говорят: «Откуда такая бравада? Вы знаете, чем эта бравада вам грозит? А мы все-таки не такие идиоты, как вы о нас думаете. Эти стихи-то ваши – антихрущевские, против Никиты Сергеевича направлены, не говоря уже о всех других, выше упомянутых». Правы были.
ЦВЕЛЬШУКАР
Взойду я, взойду я на гой-гой-гой.Ударю, ударю в ци виль-виль-виль.Из ДаляЦвель цвель зацвелькали цвельюЛистья заиндевевшиеМель мель метет метельюЛистья пожелтевшиеМелькают мельничные жерноваМель желтеет в мелких водахИ цвельканьем цвелью совсем не новаСвирель в индевеющих проводахЦвель цвель зацвелькали цвельюЛистья заиндевевшиеМель мель метет метельюЛистья пожелтевшиеШу шу шумом крепчаетИ вдоль берегов не спешаШаткий камыш качаетВетер шуршаньем шуршаШу шу шумом шумитТростник заиндевевшийУсни усни а он не спитТростник пожелтевшийШумят шесты с батогамиДва шаловливых малышаСо сливовыми глазамиЛовят вершей ершаШу шу шумом шумитТростник заиндевевшийУсни усни а он не спитТростник пожелтевшийЗвезды далекие очиЗори холодный пожарВ преддверии будущей ночиКар кар карЦвель цвель в тишинеЛистья тростникКар кар в вышинеВороний крик
В. Хромов «Зеркало» № 24, 2004 г.«Искусство – это конкурс продуктов…»
Беседа с Всеволодом Некрасовым
Ирина Врубель-Голубкина: Сева, мы родились в одном месте, выросли на этом маленьком пятачке Москвы – Пушкинская, Петровка, улица Горького, Столешников. В какой школе ты учился?
Всеволод Некрасов: В 170-й. Рядом была женская 135-я.
И.В. – Г.: Я в ней училась, правда, всего один год. А про 170-ю – фольклор:
На виду у облаковСтоит школа дураков.Самая проклятаяСто семидесятая.
Вс. Н.: Ишь ты, этих стихов я не знал. Наверное, это уже после меня. Меня среди этих дураков уже не было, я был среди других.
И.В. – Г.: Кем были твои родители?
Вс. Н.: Отец – учитель истории и географии. Он умер от пелагры в 1944-м в Казани, где во время эвакуации работал возчиком. Он был человек очень немолодой, не очень здоровый, призыву не подлежал. Подался с нами в Казань и там в итоге и остался. А мать умерла в сорок седьмом.
И.В. – Г.: С кем же ты жил?
Вс. Н.: У отца с матерью все время происходили какие-то семейные передряги, люди они уже тогда были немолодые, а тут еще война. До войны я жил с ними в Тихвинском переулке. Когда началась война, мне было семь лет. После эвакуации в Казань мы вернулись в Москву. Мама моя уже была инвалидом, не работала. А до войны она работала по дошкольному воспитанию, устраивала какие-то утренники, вечера, сопровождение лекций и киносеансов, работала на детских площадках и садах – я уже ничего практически не помню. А после смерти матери я жил с семьей отчима на Петровке.
И.В. – Г.: Сева, какую культуру ты получил из семьи? Что на тебя повлияло?
Вс. Н.: Отец и мать давали мне читать много хороших книг, они это дело знали туго. Тогда как раз детская литература цвела, поэзия особенно. Все там были: маршаки, чуковские, барто всякие, приемлемый Михалков с «Дядей Степой», и вот все это с удовольствием читалось. И еще «Путешествие Нильса с дикими гусями» и многое другое. Я сам научился читать – все наше поколение много и с большим удовольствием читало.