Разговоры в зеркале - Ирина Врубель-Голубкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она предложила нам чаю, у нее над головой был коврик работы Леже. Я говорю: «Это Леже». И ей понравилось, что я угадал.
Стали читать стихи, и зашел разговор о вине.
И.В. – Г.: А какие стихи ты читал?
В.Х.: Все подряд: и свои, и Хлебникова, и Красовицкого – Ходасевича и Клюева я избегал. Это был такой поэтический вечер. И уже темнело, когда зашел разговор о вине, Асеев говорит, что Володя в последние дни пил сильно. Лиля Брик говорит: «Нет, нет, он никогда не пил». Асеев говорил, чтобы ей насолить? Ну, это так, к слову.
Я виделся с Асеевым раз в полгода, раз в год, но он был интереснейшим источником всяких сведений. Однажды мы сидим, развалившись, Чертков и я, нас пирожными угощают, и вдруг к Асееву приходит гость. Солидный, здоровый, рыжий мужик русский, как будто вылезший из пшеничного снопа, с рыжими усами. «Николай Николаич! Позвольте сесть». Мне стыдно стало. Он так вежливо сел за стол. Это был Борис Абрамович Слуцкий. Вел он себя у них исключительно, чем пристыдил меня страшно.
Тогда поэты собирались на Тверском. Это было перед ХХ съездом. И там всегда можно было встретить Слуцкого (он снимал там тогда комнату, и окно было открыто), Винокурова, Виктора Бокова (был такой частушечник), Давида Самойлова – послевоенные поколения, повоенные, они там все время толпились. У меня было такое стихотворение, почти гнусное:
Оттепель. Оттаивает падаль.Слухами бульвары набухают.Солнце, обласкав расклейку «Правды»,Смотрит в лужу лысиной Бухарина.
На Тверском встречаются поэты,Говорят про Кирова и Рыкова.Я сегодня не был там, поэтомуЦелую эпоху профурыкал.
Там они все время собирались и все время говорили. А тут такие события, они это все обсуждали, а когда там появлялись такие, как Леня Чертков или Сергей Чудаков, которым на все это было наплевать: кто был прав – Киров или Рыков, – им совершенно было до фени. Они ведь тоже были какие-никакие оппозиционеры, их тоже не всегда печатали. Они всем этим жили, это такой котел Тверской был. Чертков посмеивался над ними. Помню, однажды я там встретил Слуцкого. Памятник Пушкину уже перенесли, и вот на этой плешке он говорит: «Валя, прочти что-нибудь». И я прочел это стихотворение:
Опять придет апрель —Земля запреет, мы закурим.С утра заплачет дверь,Как зверь из зоотюрем.
Глазами небо подперев,Мы будем о весне сорокать.В башке не волосы, а перья —Апрельская морока.
Опять придет апрельПо лужам прыгать-скокать,Светлее станет и добрейВ стране голубоокой.
Как милозвонки наши птахиИ воскликапельные знаки.Как модно подновили в АфрикеГрачи поношенные фраки.
Пришел саврасовский апрель.Петух не вовремя пропел.В окне веселый штрих собаки,И с чайников слезает накипь.
Он обомлел, на него эти стихи произвели невероятное впечатление – за кого он меня до этого считал, я не понимаю.
«Валь, отдай мне эти строки». Самым серьезным образом, такой здоровый дядя. «Валь, отдай мне эти строки, тебе же все равно, ты еще напишешь». А я не мог понять, почему мне все равно… Потом Слуцкий написал вместо моих строк:
С утра заплачет дверь,Как зверь из зоотюрем…
что-то такое:
В зверотюрьме рыдает зверь…
Бывает так, что стихи одного поэта становятся очень важными для другого и он не может понять, как это он сам не написал их.
Дима Плавинский говорит мне: «Надо выпить и закусить, а денег нет. Мы сейчас провернем одну вещь – поедем на стадион “Динамо”. У меня есть картинка, которую я давно обещал отдать. Я буду недолго, ты только в такси посиди, подожди. Я отдам картинку, получу деньги, и мы пойдем в “Якорь”».
«Якорь» – это рыбный ресторан на улице Горького. Доехали до «Динамо». Он выходит. Жду, жду, и таксист мне говорит: «Давай плати, сколько можно ждать?» А денег-то у меня нет. Я выхожу, стоят рядом Плавинский со Слуцким. У Слуцкого под мышкой картина, и он говорит: «Дима, ты что, я-то надеялся тебе деньги достать, а ты с Хромовым. Ты знаешь, с кем ты связался? Он ведь нас всех перепьет и переживет».
А ведь Борис Абрамович относился ко мне хорошо, но боялся меня, как раскаленной печи. Он однажды увидел меня в доску пьяным, а утром встретил вновь: я был чист как ангел. Я был маменькиным сыночком, другие превращались в бомжей, а я после пьянки являлся с чистыми носовыми платками. Такая у меня маменька была, партийная, по образованию медик. Все религиозные праздники знала наизусть. Бабушка по отцу была старая большевичка, участница Гражданской войны Капитолина Гавриловна. А папа был железнодорожником. Люди они были не литературные. Но были тети, которые читали Брюсова, Маяковского, романсы 20-х годов. «Задрав штаны, бежать за комсомолом» Есенина. Сами комсомолками не были.
Пастернак сказал Черткову, что у Красовицкого такие неправильности, смелые, свободные и раскованные, что за этим чувствуется большая личность. Потому что неправильности или кто-то делает с нажимом, или строит из этих неправильностей свою гениальность. А вашему другу как будто это безразлично, он с такой легкостью строит неправильности, что за этим стоит большая сила. Под неправильностями он имел в виду такие вещи, как:
Я сижу порой на выставке один,С древнерусские пишу стихи картин.
Или «привыкл» из стихотворения, которое вы напечатали в «Зеркале» в цикле «Другие стихи». Это поэтическая сила владения речью, это и открытия, и находки. И Пастернак, возможно, это заметил.
Так Красовицкий никуда не ходил, ни с кем не был знаком, но, по слухам, его стихи нравились Ахматовой, Заболоцкому. Красовицкого самого это меньше всего интересовало и интересует. А Леня Чертков везде таскал и показывал его стихи. К Леониду Мартынову таскал, его многие недолюбливали, но «Лукоморье» нам нравилось. Мартынов был моим соседом. Я жил напротив тюрьмы «Матросская тишина», в таком хорошем, зеленом дворе. Дом 18 был тюрьма, 20 – психиатрическая больница, и у нас шутили: жизнь хороша – или туда, или сюда. А Мартынов жил на 11-й Сокольнической, в доме 11, квартира 11. Чертков затащил меня туда и начал расспрашивать Мартынова об Омске. Вот вы в таком-то году приехали из Омска, как там Колчак, Питирим Сорокин? Оказывается, он знал Питирима Сорокина и интересно о нем рассказывал.
Из всех нас Мартынову больше всего понравились стихи Сергеева, так же как Заболоцкому. Сергеев сделал такой фокус: послал стихи четырех поэтов – Красовицкого, Черткова, Хромова и Сергеева – Заболоцкому, что тот ответит. А я этого даже не знал. И Заболоцкий ответил Сергееву очень хорошим письмом, очень похвалил Сергеева, а другим ничего не ответил. Но он человеком был очень аккуратным и обязательным, он был и на фото, и в жизни похож на бухгалтера в очках. И вдруг через неделю он звонит мне и говорит: «Вы знаете, в ваших стихах очень многое от ранних футуристов, я не скажу, что это плохо, но не повторяете ли вы тот же поток, который уже прошел?» А я ему тут же говорю: «Согласен, я их очень люблю», – и процитировал ему его же стих «Читая стихи» (1948), в котором он со своими идеалами, или для публики, или для официоза, расправлялся:
И возможно ли русское словоПревратить в щебетанье щегла,Чтобы смысла живая основаСквозь него прозвучать не могла?
А я не знаю, что Сергеев послал ему, может быть, «Цвельшукар», у меня в стихах тогда было сплошное чиканье и чириканье. Потом произошла неожиданная вещь. Мы поехали с художником Сашей Харитоновым в мастерскую Эрзи на Песчаную улицу. Эрзя еще был жив, старичок такой. Мы посидели на дереве, привезенном из Аргентины, выпили. И вдруг там, на Песчаной этой улице, мы встречаем в какой-то пивной Николая Александровича Заболоцкого. Он стоит и говорит: «Здесь, кроме пива, ничего нет. Вот, пожалуйста, сбегайте за угол». Сам Заболоцкий, причем голосом какого-то невероятного бухгалтера, педантично, строго. И что вы думаете – он достает из пиджака, пальто расстегнуто (а время было холодное), целлофановый пакетик (это была большая редкость тогда), и там лежит такая рюмочка-стрекозка. Харитонов открыл бутылку, и ему в эту стрекозку наливали. И в это время я ему «Столбцы» начал читать, и прочее, и прочее. Я тебе говорил, что Маяковский был пьянь в последние дни, а вообще – трезвенник. А этот человек – ему, наверное, очень плохо было в семье или вообще плохо. Он от кого-то скрывал и что-то в себе нес. Поразительно было, что разговаривать с ним почти не о чем было. Вот ты ему читаешь его же стихи, а он тебе говорит вместо этого: «Можно еще стрекозку?»
В то же время это был 1956 год, он уже ездил с делегацией советских писателей в Италию – Слуцкий, Заболоцкий, – но был такой, как пришитый, как человек в футляре. Его сверху пришило, и не скажешь, что у него внутри, может быть, там он сильный, но снаружи он был совершенно пришибленный, он жил в оболочке, его жизнь в такого превратила.