Наоборот - Жорис Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так беспрерывно, бесконечно, до самой смерти Мориса де Герена, оплаканного его сестрой на многих страницах, написанных водянистым стилем, усеянных обрывками стихов, унизительное убожество которых в конце концов разжалобило дез Эссэнта.
Ах, между нами говоря, католическая партия была не очень-то щепетильна в выборе своих протеже и не очень-то артистична! эти лимфатичные особы, столь взлелеянные ею, и ради которых она все выжала из своих газетенок, чирикали как монастырские пансионерки и, этот словесный понос не смогло бы сдержать ни одно вяжущее средство.
Дез Эссэнт с ужасом отвернулся от подобной писанины; но, увы, не современным мэтрам духовенства суждено было надлежащим образом залечить его отвращение. Они были безупречными корректными проповедниками и полемистами, но христианский язык в их речах и книгах окончательно обезличился, погряз в риторике, с умышленным ускорением и замедлением, в наборе периодов, состряпанных по одному образцу. Действительно, все священники писали одинаково, с чуть большей или меньшей небрежностью или напыщенностью, и никакого почти различия не было между гризайлями, намеченными святейшими Дюпанлу или Ландрио, Буйери или Гомом, Доном Геранже или отцом Ратисбоном, Монсеньером Фреппелем или Монсеньером Перро, преподобным отцом Равиньяном или Гратри, иезуитом Оливэном, кармелитом Дозите, доминиканцем Дидоном или бывшим приором Сен-Максимена преподобным Шокарном.
Дез Эссэнт часто задумывался над этим: нужен был настоящий талант, глубокая оригинальность, твердая убежденность, чтобы растопить столь холодный язык, оживить этот банальный стиль, ибо он не мог поддержать ни одной непредвиденной мысли, ни одного дерзкого тезиса.
И все же существовало несколько писателей, чье пламенное красноречие растапливало и скручивало этот язык, — особенно Лакордэр, один из немногих авторов, произведенных Церковью.
Запертый, как и все его собратья, в узком круге ортодоксальных теорий; обязанный, как и они, топтаться на месте и затрагивать лишь идеи, выраженные и освященные Отцами Церкви, и развитые проповедниками, он достиг того, что хитро омолодил, почти модифицировал их индивидуальной и живой формой. То там, то здесь в Духовных Беседах о Богоматери находки выражений, дерзости слов, акценты любви, скачки, крики радости, безумные излияния заставляли дымиться под его пером вековой стиль. К тому же, кроме таланта оратора, которым являлся этот ловкий и мягкий монах, чья хитрость и порывы истощились в непосильной задаче: связать либеральные доктрины общества с авторитарными догмами Церкви — в нем таился темперамент ревностной любви, дипломатической нежности. В письмах к молодым людям сквозила ласка отца, увещевающего своих сыновей, выговоры с улыбкой, доброжелательные советы, снисходительные прощения. Некоторые были совершенно очаровательны (когда он сознавался в своей любви к гурманству), а другие — почти импозантны (когда непоколебимой уверенностью своей веры он поддерживал смелость и рассеивал сомнения). В общем, это отцовское чувство, превращающееся под его пером во что-то деликатное и женственное, придавало его прозе оттенок единственности среди всей клерикальной литературы.
После него очень редки были священники и монахи, обладавшие хоть какой-нибудь индивидуальностью. Самое большее, можно было выдержать несколько страниц его ученика, аббата Пейрейва; он оставил трогательные биографии своего учителя, написал несколько любовных писем, сочинил статьи, фразы которых по звону приближались к ораторским, произнес панегирики, где слишком доминировал декламационный тон. Конечно, аббат Пейрейв был лишен эмоциональности и пламенности Лакордэра. В нем было слишком много от жреца и очень мало от человека. Однако и в риторике его проповедей вспыхивали порой любопытные сопоставления, возникали крепкие периоды, почти величественные воспарения.
Но стоило добраться до писателей, не посвященных в духовный сан; писателей мирских, привязанных к интересам католицизма и преданных его делу, чтобы найти прозаиков, стоящих внимания.
Епископский стиль, столь банально используемый прелатами, закалился и приобрел мужественную мощь с приходом графа де Фаллу. Под личиной умеренности этот академик источал желчь. Его речи, произнесенные в 1848 году в Парламенте, были многословны и тусклы, но статьи, помещенные в "Корреспондан", а потом собранные в книги, — кусачи и едки, несмотря на преувеличенную вежливость формы. Задуманные как воззвания, они таили горькое вдохновение и поражали нетерпимостью убежденности.
Опасный своими засадами полемист, хитрющий логик, шествующий в сторонке и бьющий исподтишка, граф де Фаллу написал еще проникновенные страницы на смерть г-жи Свечиной, собрал ее труды и превознес как святую.
Но где проявился его настоящий писательский темперамент, так это в двух брошюрах; одна из них была напечатана в 1846 году, а другая, под названием "Национальное единство" — в 1880 году.
Оживленный холодной яростью, непримиримый легитимист сражался на этот раз, вопреки обыкновению, без забрала и бросал неверующим в качестве заключительной речи грозные оскорбления:
"А вы, вечные утописты, сделавшие абстракцию из природы человека; изготовители атеизма, вскормленные химерами и ненавистью, эмансипаторы женщины, разрушители семьи, генеалоги обезьяньего рода; вы, чье имя было недавно ругательством, радуйтесь: вы будете пророками, и ученики ваши будут жрецами омерзительного будущего!"
Другая брошюра называлась "Католическая партия" и была направлена против деспотизма "Универс" и против Вейо, имя которого отказывались произносить. Здесь начинались извилистые атаки, яд сочился из каждой строки; дворянин, посиневший от гнева, отвечал презрительными сарказмами на удары савата боксера.
Оба достойно представляли две церковные партии, где раздоры разрешаются непримиримой ненавистью; де Фаллу, более высокомерный и более коварный, примыкал к либеральной секте, в которой были уже объединены и де Монталамбер, и Кошен, и Лакордэр, и де Брольи; он целиком принадлежал к идеям "Корреспондан" — ревю, пытавшееся покрыть лаком терпимости крайние теории церкви; Вейо, более обнаженный, более искренний, отбрасывал маску, без колебаний удостоверял тиранию воли ультрамонтанов, признавал и громко требовал безжалостного ига догм.
Он выработал для борьбы особый язык, сочетание Ля Брюйера и жителя предместья "Большой Булыжник". Этот полуторжественный, полусвинский стиль в руках грубияна приобретал устрашающий вес кастета. Причудливо упрямый и храбрый, он убивал этим жутким оружием и свободных мыслителей, и епископов, бил с размаху, бросался, точно бык, на врагов, к какой бы партии те ни принадлежали. Хотя к нему с недоверием относилась церковь (она не принимала ни контрабандного стиля, ни дуэльных поз), этот монах-бандит навязывал себя благодаря крупному таланту, будоража всю прессу, вздувал ее до крови в своих "Парижских запахах", выдерживая все атаки; лягаясь, он освобождался от всех низких писак, пытавшихся прыгнуть ему в ноги.
К несчастью, этот бесспорный талант отличался лишь в кулачных боях; спокойный Вейо был весьма посредственным писателем: стихотворения и романы возбуждали жалость; его язык — соус с перцем — выветривался без ударов; католическое "копыто", он превращался в состоянии покоя в худосочного слабака, кашляющего банальными литаниями и лепечущего детские песенки.
Более принужденным, более натянутым и важным был любимый апологет Церкви, инквизитор христианского языка, Озанам. Дез Эссэнт, хотя его и трудно было удивить, не переставал изумляться апломбу этого писателя, говорившего о непроницаемых намерениях Церкви вместо того, чтобы представлять доказательства невероятных утверждений, которые он выдвигал. С полнейшим хладнокровием он искажал события, с еще большим бесстыдством, чем панегиристы других партий, оспаривал признанные исторические факты, уверял, что Церковь никогда не скрывала своего уважения Науки; именовал ереси нечистыми миазмами; буддизм и прочие религии трактовал с таким презрением, что извинялся за то, что загрязняет католическую прозу самой атакой на их доктрины.
Временами религиозная страсть вдыхала некоторый жар в его часовенный стиль, подо льдом которого глухо бурлило неистовое течение; в многочисленных заметках о Данте, о св. Франциске, об авторе "Stabat", поэтах-францисканцах, о социализме, о коммерческом праве — везде этот человек защищал Ватикан, считая его непререкаемым, а все последующие дела оценивал в зависимости от большего или меньшего от него отклонения.{34}
Эта манера судить обо всем с единственной точки зрения была и манерой дрянного бумагомарателя — его нередко называли соперником Озанама — Неттмана. Тот был менее затянут, выражал менее высокомерные и более светские претензии; он неоднократно выходил из литературного монастыря, где заперся Озанам, и чуть-чуть был знаком с мирскими произведениями, о которых судил. Он вступал внутрь на цыпочках, как ребенок в погреб, видя вокруг лишь тьму, различая в этой черноте только мерцание свечи в нескольких шагах от него.