Наоборот - Жорис Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, это было отличным здоровьем добродетелей и пороков, спокойной деятельностью обычно устроенного мозга, практической реальностью банальных мыслей, без идеала болезненных отклонений, без потустороннего; в общем, открытия аналитиков не шли дальше понятий добра и зла, уже классифицированных церковью; это было простым исследованием, обычным наблюдением ботаника, который тщательно следит за предусмотренным развитием цветений на естественной почве.
Бодлер пошел дальше; он спустился в самую глубину неистощимой шахты, пробрался по заброшенным или неведомым галереям, достиг тех областей души, где разветвляются чудовищные заросли мысли.{31}
Так, около границ, где ютятся извращения и болезни, мистический столбняк, горячка сладострастия, тифы и желтые лихорадки преступления, он нашел таящийся под мрачным колоколом Скуки устрашающий критический возраст чувств и мыслей.
Он раскрыл болезненную психологию ума, достигшего октября своих ощущений; поведал о симптомах душ, которыми завладела боль, и предрасположенных к сплину; показал растущий кариес впечатлений, в то время как энтузиазм, вера юности иссякли, не остается ничего, кроме бесплодного воспоминания о вынесенных невзгодах, нестерпимых страданиях и обидах рассудка, угнетенного абсурдным роком.
Он проследил все фазы этой жалкой осени, созерцая двуногое существо, неспособное сопротивляться раздражению, обманывающее себя, вынуждающее свои мысли мошенничать друг с другом, предпочитающее страдать, портя заранее анализом и самокопанием малейшую возможность радости.
Затем, в этой возбужденной чувствительности души, в этой кровожадности рефлексии, которая отталкивает стесняющую горячность преданности, доброжелательные оскорбления милосердием, он постепенно обнаружил возникновение ужаса старых страстей зрелой любви, где один еще отдается, а другой уже насторожен; усталость требует от партнеров двусмысленных ласк, когда видимость юношества кажется новой, а материнское чистосердечие успокаивает и дарует оригинальные угрызения едва уловимой инцесты.
На великолепных страницах он рассказал об этих гибридных обостренных бессилием страстях (несмотря ни на что, они должны удовлетворяться); об опасной лжи наркотиков и ядов, призванных на помощь, чтобы усыпить страдание и обуздать скуку. В эпоху, когда писатели почти всегда усматривали причину боли в неразделенной любви или ревности адюльтера, он пренебрег этими детскими болезнями, исследовал самые неизлечимые, самые кровоточащие, самые глубокие раны; пресыщенность, разочарование, презрение нанесли эти раны и без того разрушенным душам; настоящее их истязает, прошлое отвращает, а будущее ужасает и приводит в отчаяние.
И чем больше дез Эссэнт перечитывал Бодлера, тем больше сознавал несказанный шарм этого писателя: в отличие от современных поэтов, приспособивших стих для описания шкуры людей и вещей, он достиг с помощью упругого, крепкого языка выражения невыразимого; как никто не обладал чудесным даром запечатлевать (причем с поразительной здравостью выражений) самые ускользающие, самые трепетные из болезненных состояний истощенных умов и печальных душ.
На полках его библиотеки стояло не так уж много французских книг, написанных после Бодлера. Он был явно нечувствителен к произведениям, перед которыми принято млеть. "Могучий смех Рабле" и "солидная комичность Мольера" не способны были его развеселить; антипатия к этим фарсам заходила слишком далеко; он не боялся даже причислить их с точки зрения искусства к скоморохам, забавляющим ярмарочную толпу.
Из старых поэтов перечитывал только Вийона (трогали его меланхолические баллады){32} и кое-какие фрагменты д'Обинье, разжигающие кровь первобытной ядовитостью язвительных словечек и анафем.{33}
В прозе его мало заботили Вольтер, Руссо и даже Дидро; хваленые "Салоны" напичканы морализаторским вздором и простяцкими пожеланиями. Из ненависти ко всем этим глупостям он почти с головой окунался в христианское красноречие, в сочинениях Бурдалу и Боссюэ (нравились звучные и правильные периоды); но предпочитал вкушать выжатую мякость строгих и сильных фраз, вроде тех, что вытачивал Николь и особенно Паскаль, чей суровый пессимизм и болезненная сокрушенность сердца задевали за живое.
За исключением этих нескольких книг, французская литература начиналась в его библиотеке вместе с веком.
Она разделялась на две группы: обычные светские книги и католические малоизвестные, хотя крупные издательства разглашали их по всему свету.
Дез Эссэнт обладал достаточной смелостью, чтобы бродить по этим склепам и, так же, как в мирском искусстве, обнаружил под гигантской грудой нелепостей книги, написанные настоящими мастерами.
Отличительной особенностью такой литературы было непоколебимое постоянство идей и языка; подобно тому, как Церковь увековечила изначальную форму святых предметов, она сохранила и реликвии своих догм и благоговейно охраняла раку, заключавшую их, ораторский стиль великого века. По словам одного из ее авторов, Озанама, христианский стиль ничего общего не имеет со стилем Руссо; он обязан довольствоваться только диалектом, употребленным Бурдалу и Боссюэ.
Вопреки этому утверждению, Церковь снисходительно закрывала глаза на некоторые выражения, некоторые обороты, заимствованные у светского языка девятнадцатого века; католическая идиома немного очистилась от массивных фраз, утяжеленных (особенно у Боссюэ) длительностью вводных предложений и тягостным сочетанием местоимений. Но на этом "концессии" ограничились; другие вне всякого сомнения не привели ни к чему: выгрузив балласт, эта проза справлялась с узким кругом сюжетов, на трактовку которых обрекла себя Церковь.
Не в силах атаковать современность, сделать видимым и ощутимым простейший аспект людей и предметов; неспособный объяснить усложненные хитрости мозга, безразличного к состоянию благодати, язык этот, тем не менее, превосходствовал в абстрактных проблемах; пригодный для дискуссий и словопрений, для демонстрации теорий, для колебаний комментария, он больше, чем какой бы то ни было, пользовался необходимым авторитетом, чтобы утвердить без всякого спора ценность доктрины.
К несчастью, здесь, как и всюду, бесчисленная армия педантов затопила храм, загадила своим невежеством и бездарностью его твердость и благородство; в довершение всех бед сюда вмешались писательницы-святоши; и нелепые ризницы, глупые салоны восторгались, наряду с гениальными творениями, несносной болтовней этих баб.
Дез Эссэнт с любопытством прочитал книги госпожи Свечиной, русской генеральши (ее дом в Париже посещали самые ревностные католики); неизменная подавляющая скука исходила от них; они были не просто плохими — они были никакими; напоминали эхо в маленькой часовне, где важные и чрезмерно богомольные прихожане бормочут молитвы, тихо расспрашивают друг друга о новостях, с таинственно глубокомысленным видом повторяют общие места насчет политики, показаний барометра о нынешнем состоянии атмосферы.
Но было нечто худшее: патентованный лауреат института, г-жа Опостус Кравен, автор "Рассказа сестры", "Элианы", "Флеранж" — книг, единодушно поддержанных апостольской прессой. Никогда, нет, никогда еще дез Эссэнту не приходилось читать подобного вздора. С точки зрения концепции, эти книги представляли такую глупость и были написаны таким тошнотворным языком, что становились почти оригинальными, почти редкостными.
Впрочем, вовсе не среди женщин дез Эссэнт, от природы мало сентиментальный и обладающий отнюдь не девственной душой, мог повстречать литературное убежище в своем вкусе.
Он ухитрился, однако (причем с вниманием, которому не могла помешать нетерпеливость), перелистать книги гениальной девицы, синего чулка группы Эжени де Герен; усилия оказались тщетными; не по зубам были ни ее "Дневник", ни "Письма", в которых она нескромно прославляет чудесный талант брата, рифмующего с таким простодушием, с такой грацией, что стоило, конечно, докопаться до книг г-на де Жуй и г-на Эшуара Лебрена, чтобы отыскать и столь дерзкие, и столь новые!
Он безуспешно пытался понять, в чем прелесть произведений, где обнаруживаются такие, например, перлы: "Я подвесила сегодня рядом с папиной кроватью крестик, который вчера подарила ему маленькая девочка". — "Мы были приглашены, Мими и я, присутствовать завтра у г-на Рокье на освящении колокола"; — где происходят события такой важности: "Я повесила на шею медаль св. Девы, присланную Луизой, чтобы уберечь меня от холеры"; — поэзия такого рода: "О прекрасный лунный луч, упавший на Евангелие, которое я читала!" Наконец, наблюдения столь проникновенные и тонкие, как следующее: "Когда я вижу, как мимо креста проходит человек, который осеняет себя крестным знамением или снимает шляпу, я думаю: вот проходит христианин".