Жизнь художника (Воспоминания, Том 2) - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гроза выразилась в беседе с глаза на глаз с тетей Женей. Эти двадцать минут беседы всколыхнули всё мое нутро; только тут я понял, что я наделал! Воспоминание же об этой беседе принадлежит к самому мучительному в моем детском прошлом. Приведенный бонной в Киндергартен, я уже было собирался последовать из рекреационного зала вслед за товарищами в наш класс, когда Евгения Аристовна остановила меня и пригласила идти за ней. Мы тут же где-то и устроились в пустом классе, я на школьной парте, она же, сложив костыли, грузно опустилась на стул и всё время не отводила от меня полный упрека взор. С минуту, а может быть и больше тянулась немая, но тем более тяжелая пауза. Тут же, до того еще, что она произнесла одно слово, я залился горючими слезами.
Слезы эти не были похожи на мой обычный капризный "рев". Никаких усилий, никаких гримас на сей раз не пришлось делать, никакой комедии я не ломал, но внутри меня точно прорвалась какая-то запруда и оттуда с неудержимой силой потекли ручьи и ручьи. Убедившись, что грешник ступил на путь раскаяния, тетя Женя с тихой и даже как бы любовной строгостью стала увещевать меня, держа всё время в руках мою злополучную бумажонку. Она вопрошала меня: понимаю ли я, что совершил, знаю ли я, что совершил подлог, знаю ли, что это преступление и даже такое преступление, за которое ссылают в Сибирь и т. д. Должен тут же сказать, что это стращание Сибирью подействовало на меня куда менее сильно, нежели простое сознание собственного греха и то чувство стыда, которое буквально раздирало мое сердце. Пожалуй даже, чем дальше развивала тётя Женя эту тему, тем менее я ощущал пользу от этого, тем яснее во мне пробивалось чувство, похожее на досаду - зачем она всё это говорит, ведь я и без того уже всё понял! Она же видимо наслаждалась взятой на себя ролью. Конец беседы оживил первое чувство. Этот конец был посвящен Богу, и вот тут я снова стал вполне понимать ее; мне стало понятно, что если я кого-либо особенно обидел, так это своего ангела-хранителя, а следовательно и самого Боженьку, от которого ничего не скроешь, который знает всё!
Вообще я в это время уже молился. Лет до пяти я только бормотал какие-то имитации молитв на квазифранцузском языке, кончая словом "ainsisil", что должно было означать ainsi-soit-il (да будет так). Это сопровождалось (уже на русском языке) молитвой за папу, маму, братьев, сестер и еще кого-либо по случайному выбору. Но затем я выучился произносить в точности слова Отче наш (опять-таки по-французски, что являлось как бы неким подтверждением нашего происхождения), и я каждое слово отделял от другого, стараясь вникнуть в их смысл. Это было в то же время и первое усвоение целых фраз по-французски, тогда как вообще я по-французски еще не говорил. По-прежнему, вслед за "Отче наш" я произносил свои личные обращения к Господу, в которых между прочим просил Его и о том, чтобы Он помог мне быть "добрым и хорошим мальчиком", и специально о том, чтобы, помня свой главный порок, я "не лгал". В "поминании" же случались варианты. Если я бывал кем-нибудь обижен, то это лицо пропускалось в наказание. Особенно часто это бывало с нашими прислугами и с очередной бонной или гувернанткой. Но, разумеется, такой опале родители и братья с сестрами не подвергались никогда.
Многие основные вопросы религиозного порядка понятны детскому разумению, мало того, они представляются ребенку как бы совершенно естественными. Едва ли правы те, кто указывают при этом на известный атавизм или на "исторические навыки". Если последние и существуют, то со многими из них человек расстается с легкостью. Но трудно в нем уничтожить непосредственный интерес к вопросам бытия и его ощущение потусторонности. Церковь, церковная атмосфера, чувство богобоязни и богопочитания, - и что еще важнее потребность в богопочитании, обращение к высшему началу и какое-то "желание благочестия" - всё это представляется людям, вытравившим в себе, в угоду материалистической доктрины, подобные внутренние движения, искусственно парализовавшие или охолостившие душу (они и самое бытие души отрицают), всё это представляется им чем-то недоступным для детского сознания и вообще для "существа еще нетронутого культурой". На самом же деле ничего так скоро не усваивается детьми, хотя бы выросшими в безбожной среде, как именно отношение к Богу и самый принцип благочестия. Но и "противоположные идеи" доступны детям - и среди них идея греха, не только как ослушание каких-то наказов, но как что-то нехорошее по существу. Представление же о грехе пробуждает и то, что мы называем совестью. Я, по крайней мере, в те ранние детские годы, гораздо чаще, чем впоследствии, задумывался над такими, казалось бы вовсе не детскими проблемами, как загробная жизнь, как царствие небесное, как Божий суд, как смерть и бессмертие, как спасение души. Иногда, лежа в кроватке и уткнув нос в подушку, что создавало какое-то подобие отрешенности от всего окружающего, я без усилий вызывал в себе чувство известного экстаза или точнее я чувствовал приближение такового, и заранее радовался тому, что я его удостоюсь. В такие поистине блаженные минуты я совершал своего рода полеты в то, что принято называть небесными сферами, как бы приближаясь к самым "воротам Рая". Замирая от священного ужаса, я сосредоточивал свою мысль на представлении о Вечности и о Бесконечности. Тогда и Ад стал представляться мне уже в ином виде, нежели тогда, когда я, совершенным малышом, разглядывал картинки Страшного Суда, приколотые к стене в кухне. В реальном существовании Ада я не сомневался, но самые слуги Сатаны мне не представлялись непременно в виде рогатых и хвостатых чудовищ, а представлялись они в виде злых, но, пожалуй, красивых и даже пленительных ангелов.
Вот в связи с представлением о каких-то верховных силах, добрых и злых, у меня сформировалось тогда нечто вроде культа "ангела-хранителя", что является наиболее человечной стороной всякого верования. Ангел-хранитель это те же пенаты, те же лары, те же примитивные тотэмы дикарей, те же феи, и те же гении-покровители. В одно и то же время это и советники нашей совести и посредники между нами и Богом. Господь Бог всё знает, всё видит, Он вездесущ и всемогущ, но тем не менее при нем состоят и более однородные с Ним нежели мы смертные, - мириады неизменно Ему преданных "сил небесных" - неисчислимые полчища ангелов. Их-то Он и приставляет в качестве каких-то опекунов и руководителей к отдельным человеческим существам. В существование такого специально пекущегося обо мне, за мной следящего, меня охраняющего более высокого разряда лица (не "понятия", а именно лица), я верил так же твердо, как и в Бога и в Сына Его Христа.
Тайну этого, самого близкого ко мне существа мне иногда мучительно хотелось разгадать. Я прямо изнывал, что не могу своего Ангела-хранителя увидать, с ним заговорить. Проснувшись утром, я прикидывался спящим в надежде, что авось я захвачу тот момент, когда ангел "исчезает с глаз". Иногда я обращался к нему со страстной молитвой, чтобы он мне открылся, предстал передо мной. Часто я вел с ним мысленные беседы, причем вопросы я задавал топотом, а ответы слушал где-то глубоко в себе. Я непоколебимо верил, что при "отлете души от тела" или при рождении человека, ангел сразу оказывается тут же; в одном случае он "берет душу в свои руки и несет куда-то", в другом он "вкладывает ее в тело". Таких ангелов с душами в руках в виде младенцев, я видел на картинках и в скульптурах (два фарфоровых медальона с известными барельефами Торвальдсена над моей кроваткой), но как раз такие изображения я вовсе не принимал за подлинные, к ним я относился как к некиим символам, к иносказаниям. В то же время я не допускал мысли что такие бесплотные силы вообще не существуют, я имел и известное "конкретное представление" о природе ангелов. Ничего еще не ведая о различиях пола, я "знал", что ангел не мужчина и не женщина, и всё же нечто, подобное человеку. В том, что за спиной у него крылья, я не был уверен, но окрыленность его мне нравилась и я огорчился бы очень, если бы меня стали уверять, что у ангелов крыльев нет. Не мог я себе представить ангела нагим - однако вот "ангелочки", вроде тех, что представлены у ног "Сикстинской Мадонны", выглядывающими из за какого-то парапета, те "могут быть" голенькими. Ангелочки, "херувимчики", почти что "амуры" - вообще особый разряд небожителей, они милейшие и нежно мною любимые, но наверняка не им поручается попечение о нас. Что же касается до тех одежд, в которые художники облачают ангелов - то я чувствовал, что это "только так", нечто приблизительное и условное... Особенную нежность я, кстати сказать, питал к тем исполинским и действительно прекрасным полунагим юношам, которые восседали и "балансировали" на карнизах по сторонам бокового алтаря в нашей прекрасной церкви Св. Екатерины на Невском...
Что же касается до самого Господа Бога, то Его наружность я рисовал себе не иначе как в виде почтенного несколько печального старца с длинной бородой (и уже Его я никак не мог бы вообразить не одетым). Впрочем, меня не смущало то, что иногда я видел Бога, изображенным в виде одного только "всевидящего" ока, заключенного в треугольник. Менее всего в те годы останавливалась мысль на Христе, если не считать, что я радовался Его рождению на Елку и Его воскресению на Пасху. Картин, изображающих страдания Христа, я видел множество, не говоря уже о распятиях, которые встречались на каждом шагу (в спальне моих родителей висело большое скульптурное распятие), но эти изображения почему-то "не доходили до моего сердца". Марианна пыталась мне читать отрывки из Евангелия, но, насколько я любил библейские истории, настолько эти истории Нового Завета мне казались скучноватыми - я не понимал самой сути их.