Клеймо красоты - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какая еще речка?
– Никакая. Просто Безымянка. Метров пять шириной, а кое-где и до двух сужается.
– Эту речку верховому пожару перескочить – все равно что мне сделать один шаг, – невесело усмехнулся Петр. – Ребята, поверьте, дела очень серьезные. Семь километров, бог ты мой! Да ведь это ничто. Вот мы были на Дальнем Востоке, там леса валом горели. Послали нас обследовать путь возможного продвижения пожара. Сопки поросли кедрачом, подлесок густой, продираемся. Все задымлено кругом, и мы не сразу обратили внимание, как что-то начало потрескивать неподалеку. Вышли из чащи, и вдруг наш первый увидел пламя! Идет двумя углами снизу, с нарастающей скоростью, выпрыгивает на десять, двадцать метров с воем, с грохотом. «Бегом!» – кричит наш первый. Мы рванули наискосок вниз… Я тогда еще молодой был, неопытный, дернулся было наверх, да спасибо Маришкиному брату Кольке: поймал меня за штаны. Если по сопке бежать вверх, от пожара не убежишь, он ведь идет со скоростью курьерского поезда, а сопка крутая. Человек задохнется, а огонь… Видели, как я бумагу жег? Вот так же и сопка вспыхивает. Огонь поднимается на нее со скоростью курьерского поезда! Короче говоря, бежали мы так, как никогда не бегали. Надо было пересечь дорогу первому языку пламени, опередить его. Один наш парень отстал. Может, ногу подвернул… Мы услышали крик, оглянулись – и увидели, как передний огонь его отрезал, а следующий поток накрыл. И все это было на наших глазах, в какую-то минуту! И мы не могли вернуться, мы должны были бежать дальше, иначе сгорели бы все. В какую-то минуту! – повторил Петр устало. – А ты, Виталя, говоришь…
Он осекся, вскинул голову.
Витали не было. Не было и Змея.
Рядом застыли в напряженном внимании Павел, обнимавший Ирину, и Сергей, к которому жалась Маришка, как бы ставшая меньше ростом. Петр растерянно огляделся, и в то же мгновение послышался шум мотора.
Тревожно переглянулись. Всех поразила одна и та же мысль.
Толкаясь, бросились в сени, потом на крыльцо, выбежали через калитку на дорогу – как раз вовремя, чтобы увидеть пыль, взвихрившуюся по следу «Москвича».
Единственный автомобиль, на котором можно было вернуться в деревню, исчез.
* * *Из старых писем:
Здравствуй, дорогая сестра, дорогая Тонечка!
Писать тебе перед сном стало уже привычкой, с которой трудно расстаться. День с самого утра проходит в таком мраке, словно солнышко с небес от веку и не глядело, зато к вечеру, стоит упасть на нары, распрямить ноющую спину и разместить поудобнее гудящие руки и ноги, возникает в памяти твое лицо с веснушками на носу, твои всегда удивленные глазенки – и я не могу удержаться от соблазна начать этот разговор с тобой.
Хотя что я? Какие веснушки, какие глазенки? Прошло три года, и ты, конечно, уже не та девочка, которую я помню. Это сколько же тебе теперь? Пятнадцать? Ты, наверное, стала красавица, вся в мать. Но вот удивительно: думая о тебе, я вспоминаю именно ту перепуганную малышку, какой ты была, когда уводили странника. Значит, ты все видела и все знаешь… Понять не могу, как у тебя хватило сил никому об этом не поведать. Девчонки ведь обычно все выбалтывают друг дружке либо матерям, а ты сразу поняла, что дело смертью пахнет. Хотя… хотя кто мог бы догадаться о секрете? Никто, нигде и никогда не видел небось такой хитрой вещи! Чего я только не делал, чтобы открыть шкатулку! Наверное, и тебе это не удалось, если ты все же преодолела свой страх и решилась попробовать. Но теперь я знаю, в чем штука. Помнишь, странник пришел в сараюшку, где лежал в своей домовине дед? Мы с тобой бежали тогда за ним, будто прикованные, сколько ни кудахтала от страха мама. А помнишь, как поднял он крышку дедова гроба? Вот в этом все и дело.
Но ты не думай, что я сам такой догадливый. Да я и думать забыл про эту шкатулку. Тут ведь не до старых тайн. Живешь одним днем и вообще не знаешь, будешь ли жив завтра. «Иль чума меня подцепит, иль мороз окостенит, или в лоб мне пулю влепит злой собака конвоир…» Как видишь, я не оставил дурацкой привычки коверкать чужие стихи. Это меня и погубило в свое время.
Вот же глупость, а? Ну разве мог я тогда ожидать, что невинная шутка… И им же всем было смешно, они же все смеялись вместе со мной, когда пели: «Броня крепка и танцы наши быстры!» И еще: «Пусть знает врач, укрывшись в зоосаде: он будет брит повсюду и везде, когда ударим спереди и сзади…» И особенно: «Когда нас в бой пошлет товарищ Пупкин и Козолупкин в бой нас поведет»! Они просто валялись, животики со смеху надрывали в тот вечер. Они подпевали мне! А наутро, проспавшись, каждый из них спохватился – и настрочил донос. Надо уж было и мне, наверное, донести на себя самого – за компанию. Вот не сделал этого, дурак, теперь и пропадаю тут не за понюх табаку, а они…
«Бог их накажет, – было сказано мне вчера. – Они не уйдут от вышней кары!» Не знаю, верю ли я в божью милость. Так уж воспитали меня, дурака, что никогда не верил, и, что бы ни говорил дед, это на меня не действовало. Но гром не грянет – мужик не перекрестится. Вот и теперь крещусь да молюсь, но единственное, чего прошу от него, – это чтобы власти приняли мое заявление отправить меня на фронт и дать кровью искупить вину перед Родиной.
Слова, все это только слова! Какую вину собрался я искупать своею молодой кровью? Чем виновен был я, мальчишка семнадцати лет, который перебрал на вечеринке, в кругу самых близких друзей, домашней наливочки и запел глупую песенку? Следователь меня, помню, спрашивал: «Как вы могли назвать Пупкиным и Козолупкиным нашего любимого вождя и первого маршала?» Да у меня и в мыслях такого не было, что я оскорбляю кого-то. Я ж не про них пел, а просто веселился. Ну вот и…
Лучше б я был шпион английской разведки, честное слово. Или саботажник. Или диверсант, или кулак, сгноивший народный хлеб. Или прихвостень белогвардейский. Или сын врага народа. Или, к примеру сказать, обломок прошлого, прислужник царских сатрапов! Хоть бы за дело страдал, а так… Да уж, навидался я тут всякой твари по паре. А еще я встретил здесь – знаешь кого? Ты не поверишь, сестра, ты никогда не поверишь! Того самого человека, который однажды, десять лет тому назад, жарким летним вечером стал на пороге нашего дома и спросил деда. А когда мать, плача, ответила ему, что старик лег умирать, он твердым шагом прошел в сараюшку и крестом повернул крышку домовины, возгласив при этом: «Есть ли кому аминь отдать?»[3] И дед открыл глаза и встал со словами: «Мир тебе, божий странник!» Никогда этого не забуду…
Я тогда заплакал. Меня дед не слушал, на мои мольбы не откликался, а этого, незнакомого, произнесшего несколько непонятных слов, послушал сразу. Конечно, я был виноват перед ним, что все-таки поступил в пионеры. А ведь это произошло сразу вслед за тем, как он мне рассказал… Этот день я тоже не забуду никогда. Нас тогда накануне поступления в пионеры всех водили в кинотеатр, смотреть фильм «Чапаев». А перед фильмом показывали хронику: про то, как крестьяне сами, добровольно, выносят из своих домов иконы и бросают их в костер. «Горят предрассудки, пылают обломки старого мира», – было написано на экране. Я пришел домой в восторге и рассказал деду, что видел. Он долго смотрел на меня, потом кивнул: «Там были только мужики, да, Феденька? Только мужики жгли божьи поличья? А бабы? А детишки?» Я задумался, пытаясь вспомнить. А и в самом деле! На площади перед большой церковью, с которой уже были сорваны кресты, стояли только красноармейцы и мужики. «Нет! – вдруг вспомнил я. – Там была одна женщина в фуражке и кожаной тужурке!» – «А бабы крестьянские?» – «Не было ни одной. Может быть, они по избам кашу варили да щи?» – сказал я.
Дед опять замолчал надолго, а когда заговорил, видно было, что каждое слово дается ему с трудом: «Помнится, когда я шел из деревни к вам, в город, я проходил одно большое торговое село. На площади перед храмом щепотников[4] собралась толпа народу. На телеге стоял человек с треногой и смотрел на людей сквозь вражье приспособление. Он крутил ручку, слышался треск. „Кино снимают!“ – кричали солдаты, которых почему-то было здесь множество.
Кино, искушение силы нечистой! Я плюнул в их сторону и решил обойти стороной дьяволобесное сборище, но солдаты стали гнать меня в толпу. Посреди площади горел большой костер. Щепотники бежали к нему со всех сторон и бросали в огонь божьи поличья. Я вознес в сердце своем молитву Господу, чтобы вразумил их, а потом вдруг заметил, что на площади нет ни баб, ни детишек, ни старух. И еще я увидел, что окна храма заколочены досками, а оттуда слышен тихий вой и плач. Врата были подперты и заложены, а вокруг нагромождены вязанки хвороста. Я стоял и прислушивался к обрывкам разговоров до тех пор, пока не узнал, что комиссары согнали баб да ребятишек в храм и посулили сжечь живьем, коли мужики не принесут из своих изб все образа и не бросят в костер. Для того, чтобы потом по всей Руси показывать это дьяволово „кино“ на искушение и смущение душ человеческих.»