Воспоминания "Встречи на грешной земле" - Самуил Алёшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знаю, дают ли теперь молодые врачи по окончании такое же превосходное, благороднейшее Обещание. Тут все — за каждым словом — чувство чести и долга. Зная отца и мнение о нем его коллег, а также память пациентов, уверен — за всю свою недолгую жизнь мой папа твердо следовал этим заветам.
Передо мной пожелтевшее свидетельство об окончании уездного училища, которое получил 15-летний Иосиф Герш Аврум Котляр. Из свидетельства видно, что, будучи иудейского вероисповедания, он был освобожден от вкушения мудрости Закона Божия, а в прочих предметах показал разные успехи — отличные по арифметике и географии и только удовлетворительные в чистописании и черчении. Увы, до последних дней почерк отца не отличался изяществом, о чем свидетельствуют несколько рецептов, которые я нахожу здесь же. (Впрочем, неразборчивость врачебных рецептов уже давно стала притчей во языцех.)
И еще уйма разных билетов, свидетельств и удостоверений. Казалось бы, некоторые готовы рассыпаться от одного прикосновения. Но нет, живучи, причем настолько, что даже намного пережили своего хозяина.
А вот журналы со статьями отца, его брошюры и книжечки. И, наконец, газеты и медицинские журналы с некрологами и извещениями о его смерти. Одно из этих извещений подписано женой и сыновьями. Но один из сыновей — я — лишь придя на кладбище, поверил в потерю отца.
Вскоре после переноса праха на Востряково мама установила на могиле папы черную гранитную глыбу с вделанной в нее фотографией отца. А ниже вырублена надпись — последняя на земле вывеска доктора.
Потом к ней присоединилась и фотография мамы.
Некогда на этом кладбище можно было при входе видеть старика, которого кто хотел приглашал пропеть еврейскую молитву над могилой родного человека. Пропел у моего папы и он.
Не знаю, может быть, это мне так только кажется, но когда прихожу на кладбище и гляжу на родные лица, то вроде опять чувствую себя мальчиком, которому есть
в чем отчитаться перед родителями. Именно там, на кладбище и возникает мысль, что многое, казалось бы, забытое в жизни, иногда возвращается, и начинаешь понимать то, чего не понимал и не чувствовал в свое время. Но поздно...
Когда брат вернулся в Москву и ему надо было обзаводиться, я передал стол отца ему. Но личные вещи папы, о которых шла речь выше, оставил себе, и они вместе с бумагами отца хранятся у меня в секретере, стоящем за спиной. А фарфоровый слоник, который стоял у отца на столе, — всегда у меня перед глазами, на книжной полке у письменного стола. Так что когда пишу, нет-нет, да поглядываю.
Что было дальше
1. Выбор
Жизнь без отца продолжалась. Брат, окончив Автотракторный институт имени Ломоносова, уехал работать в Сталинград. Он мог бы остаться в Москве. Брат учился отлично и на практике показал себя превосходно, так что на него была заявка из профильного НИИ и предложения с кафедры остаться в Ломоносовском. Но в это время началось строительство Сталинградского тракторного завода, первенца пятилетки, и брат загорелся поехать туда. Преодолев все препятствия, в том числе и просьбы мамы, он уехал. Хотя там ему пришлось начать не инженером — все только строилось, — а сперва монтажником, затем, по мере поступления оборудования, наладчиком, и только потом инженером-технологом.
Мы остались с мамой вдвоем, она продолжала преподавать, и на нее навалились еще и обязанности главы семьи. Она продолжала заботиться обо мне, однако теперь это проявлялось скорее по-мужски. Спрашивала, советовала, но уже за несмышленыша меня не держала. Да и я повзрослел. Обедал то дома, то где придется, в какой-нибудь столовой. Мамы на все не хватало. И хотя она не говорила, но чувствовалось — ее грызла обида на несправедливую судьбу папы.
Ну а я, окончив школу, знал одно: в землеустроители (такой был у школы уклон) не пойду. И музыкантом не стану. Через год после смерти отца я свернул занятия музыкой. Чтобы профессионализироваться как музыкант, надо иметь призвание. И в художники не пошел: понял, что рисование — вторая страсть. А первая: писать, писать и писать.
Однако пришла пора выбирать профессию, куда идти учиться дальше. И на семейном совете, в один из приездов брата, было решено: писать — дело, конечно, хорошее, но неверное. А чтобы кормило, надо иметь верную профессию. И это, как сочли мама и брат, инженерия.
Самая верная для меня дорога — идти в тот же Ломоносовский. Там о брате хорошая память, глядишь, и ко мне отнесутся при приеме по-доброму.
«Учись на инженера и пиши свои рассказики, кто тебе мешает? А если действительно откроется у тебя серьезный талант — пробьешься. Парень ты способный, институт окончишь, наверное, неплохо, профессию получишь крепкую (инженеры тогда были в чести), так что, стоя на этой прочной платформе, тебе и пробиваться будет легче. Да и опыт технаря пригодится. Для писателя нет лишних знаний — все хлеб».
Вот так, примерно, говорили мне мама и брат.
Так что я подал документы в Ломоносовский. Брат вернулся к себе на СТЗ. Да и мать успокоилась.
И на самом деле, сдать вступительные экзамены для меня не представляло труда. Никаких, правда, скидок мне не делали, моя фамилия не произвела никакого впечатления на замотанных преподавателей, торопившихся скачать поскорее экзаменующихся и хоть немного передохнуть перед началом занятий.
Это уже потом, когда занятия начались, кто-то меня спросил: не брат ли я того-то? — «Брат». — «А где он сейчас?» — «Ну-ну. Жаль. Отличный был студент. Как же это его туда запрягли?» — «А он сам, добровольно». — «Добровольно? (С сомнением.) Ну-ну. Жаль, в Институте не остался». Вот такой разговор действительно был.
Об его жизни в Сталинграде, моих приездах к нему, и чем все это кончилось, я расскажу потом. Сейчас лишь замечу, что лучше всего о моих первых годах пребывания в Институте поведают, пожалуй, отрывки из писем, которые я писал ему в Сталинград.
2. Письма к брату
Год 1930. Мне 17 лет, брату — 22. В этот год я кончил школу и поступил в Ломоносовский. Однако перед началом занятий полагалось пройти военный лагерный сбор. Вот об этих-то лагерных занятиях и письмо:
Москва. 25.09.1930.
Здравствуй, Нолька!
Приехал 20-го вечером из лагеря. Не писал тебе больше по лени. Муштровали нас там, заставляли чистить старые, испорченные винтовки и трепать собственные подметки. Жили мы сначала в бывшей конюшне, пол которой, наверное, навсегда пропитался лошадиной мочой. Поэтому спать приходилось при открытых воротах, несмотря на холод. Там мы жили три дня. Потом нас перевели в рассадник для клопов, которых мы и откармливали остальные 17 дней. В результате 27 больных, которых пришлось увезти из лагеря, и множество чихающих, сморкающихся, кашляющих, которые оставались до конца. Я, к счастью, не был в числе первых, но оказался среди вторых.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});