Записки социалиста-революционера (Книга 1) - Виктор Чернов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но важно, чтобы движение не ускользнуло из под руководства интеллигенции. Последней рекомендовалось, поэтому, незамедлительно сорганизоваться. Как тип организации рекомендовались - помнится мне какие-то "пятки" и "десятки". Как они связывались, в свою очередь, между собою - хоть убей, не помню. Этим завершалась одна, большая часть содержания "Писем старого друга". Другая производила на нас впечатление чего-то приставного, совершенно механически приклеенного. Но о ней после.
Нетрудно видеть, что в первой своей части "Письма старого друга" лишь подводили итоги тому, что носилось тогда в воздухе. Не случайно я еще в бытность свою саратовским гимназистом пятого или шестого класса искал по чайным, харчевням и ночлежным домам лермонтовских Вадимов, готовой на бунт городской черни. Не случайно даже такая типичная представительница умереннейшего крыла социалистической интеллигенции, как Е. Д. Кускова, отдала в свое время дань "бунтарскому" поветрию той эпохи. Скажу больше: не случайно с этим совпало по времени первое зарождение горьковской идеализации "босячества". Все это были явления одного порядка.
Страдающая от "беспочвенности" интеллигенция жадно искала союзника в самой гуще народа. Коренной "мужик" был овеян {151} романтизмом старого народничества уже в прошлом. Индустриальный пролетарий еще дожидался своей очереди в будущем. В промежутке должен был попасть на пьедестал тот, кто от "мужичества", от деревни отстал и к фабрике, к городу не пристал. Так оно и случилось. Горький в беллетристике выставлял босяка истинным воплощением духа безусловной, неограниченной свободы и непримиримого бунта, быть может, и не подозревая о возможности специфической революционной "босяцкой программы". Автор "Писем старого друга", составляя эту программу, быть может, и не вспоминал ни разу о горьковских героях. Но тем не менее, первые рассказы Горького и "Письма старого друга" были явлениями одного и того же порядка, не случайно совпадавшими во времени.
Стоит также заметить, что сближение двух положений: выбившегося снизу пролетария "разночинца" среди культурно-обеспеченной среды "людей либеральных профессий" и "босяка" среди столь же прочно-обеспеченного слоя носителей квалифицированного фабрично-заводского труда - что это сближение вовсе не является поверхностным. То, что мы зовем "интеллигентской богемой" - разве не является такой же "беззаконною кометой в кругу расчисленных светил", как и люмпен-пролетарий среди специально обученных рабочих, пустивших прочные корни в соответственных отраслях индустрии? Та и другая "богема" носит глубокие черты сходства нравственной физиономии. Беспочвенность, "охлократичность", нравственное бродяжество, полная распыленность, крайняя подвижность и неустойчивость наряду с нервной взвинченностью и способностью быстро вспыхивать и так же быстро угасать это черты {152} обоих слоев, зависящие от аналогичности самого жизненного положения. И там, и здесь мы равно имеем дело с трудно организуемой "вольницей" - буйной, своевольной и дерзкой - дерзкой минутной дерзостью "рыцаря на час". Взбунтовавшийся раб обычно ведь тоже - рыцарь на час...
Типы "перекати поле" социально-экономического и такого же "перекати-поле" идейно-политического глубоко родственны между собою. Но, спрашивается: можно ли что-нибудь построить, и если да, то что именно можно построить на этом родстве?
Если бы в то старое время нам была ближе знакома теория и практика европейского научного социализма, то мы не затруднились бы в ответе на этот вопрос. Ничего, кроме последовательного бунтарства, ничего, кроме уклона к воинствующему анархизму, на выдвигании таких элементов построить было невозможно. Никакой тактики, кроме демагогической, характером этих социальных слоев не подсказывалось. Огромная примесь органического индивидуализма делала их более годными для дела разрушения, чем для дела творчества. Обосновывая программу на подобных социальных элементах, логично придти к коренному сдвигу от демократии к охлократии. А охлократия, т. е. деспотизм неорганизованной черни, прямым путем вырождается в деспотизм просто - в диктатуру лица или котерии (КОТЕРИЯ с. франц.- тесный союз лиц, со своими особыми, частными и скрытыми видами, происками
ldn-knigi).
Но мы ничего этого еще не знали. Нам просто были неубедительны практические выводы "Писем старого друга". Наша мысль ощупью искала других путей. Фактическую сторону социально-политического анализа мы приняли и даже обострили. Мы сказали себе, что основная особенность русского капитализма - переразвитое, гипертрофия {153} его "шуйцы" над его "десницей", его отрицательных, разрушительных, дезорганизующих сторон над сторонами положительными, созидательными, организующими. Но вместо того, чтобы базировать что-то на олицетворении этого "дефицита" - городском босяке и интеллигентской богеме - мы сделали другой вывод: не только есть света, что в капиталистическом окошке; надо в некапиталистическом мире, т. е. прежде всего в мире крестьянского труда, искать самостоятельных ростков объединения, обобществления труда и собственности; надо естественную программу требований и борьбы настоящего, коренного индустриального пролетария объединить, гармонически слить с такой же естественной программой требований и борьбы настоящего, коренного трудового крестьянина.
Обоснование всего этого пришло позднее. Но нет сомнения, что в самой натуре, в самых глубинах психики своей, как она складывалась под влиянием окружавших бытовых условий, мы не нашли тяги к "босяку", к человеку труда, выбитому из жизненной колеи, и эту свою "выбитость", эту "деклассированность" возводящему в перл создания. Романтический ореол вокруг этого "абсолютно свободного", абсолютного от всех социальных связей и устоев бродяги мог быть лишь натянутым и деланным. Тяга же к мужику-пахотнику, этому "презренному кроту и землеройке" с точки зрения всяческого "босячества", питалась слишком многими условиями жизни.
Итак, "Письма старого друга" дали нам новый материал и толчок для собственных размышлений, но властителем наших дум их автора не сделали. Тем более, что в них даже наш неопытный глаз легко усмотрел одно вопиющее противоречие.
{154} "Письма" были произведением ума широкого, наблюдательного и острого, но эклектического. Автор хотел широкого революционного синтеза. И в поисках точек опоры для борьбы с самодержавием он с особенным подчеркиванием останавливался на либеральной оппозиции. Я не помню хорошо, выговаривал ли автор категорически слова "союз с либералами". Я не помню, в каких формах рисовал он этот союз. Но весь смысл его дальнейшей аргументации тяготел к такому союзу.
Общество он характеризовал как тестообразную массу; революционеры должны были явиться "дрожжами", от которых оно легко будет "подниматься". В пассивность и целесообразность общества мы легко верили, но именно потому нам хотелось опоры более твердой, с которой не подвергнешься риску, что она расползется под ногами. Мы, конечно, ничего не имели против борьбы либералов с правительством. Мы далее не боялись того, что они смогут воспользоваться результатами нашей борьбы с правительством, заставивши "нас" вытаскивать для них каштаны из огня. Нет, мы скорее готовы были презрительно третировать либералов за то, что они и этого-то не сумеют сделать. Единственно, на что мы тогда считали либералов годными - это на то, чтобы устроить в России промежуточный либерально-конституционный режим для того времени, когда "мы" будем еще недостаточно сильны для овладения властью, а самодержавие - уже недостаточно сильно для ее удержания в своих руках.
Либеральный режим мы считали меньшим злом, даже известным удобством для себя, как бы скромны размеры этого либерализма ни были. "С паршивой овцы хоть шерсти клок" - с высоты нашего полудетского радикализма {155} рассуждали мы; пусть либералы продают душу черту, пусть они хоть снюхаются с самодержавием, пусть хоть продадут все экономические интересы народа, об этих интересах все равно только "мы" можем позаботиться; чистота рук либералов тоже никому не нужна; а всякая прибавка к фактическим и юридическим свободам для нашей пропаганды есть плюс. Пускай же либералы ценой каких угодно сделок и компромиссов, которые для нас были бы позором, добывают известную дозу свободы: мы ее используем. В будущем либералы наши враги; пока же - меньшее зло, если только делают свое дело, а не тончатся на одном месте, стараясь и невинность соблюсти и капитал приобрести. Пусть же, используя революционную борьбу, они приобретают политический капитал, а невинность их... кому она нужна? Чего она стоит?
Я особенно подчеркиваю эту памятную черту нашего отношения к либералам. Мы не собирались произносить против них резких филиппик и обличать их в измене народу, в предательстве его интересов, на какие бы компромиссы они ни пошли. Но это проистекало не из снисходительности или терпимости нашей, а наоборот - из слишком презрительного третирования либералов. Они в наших глазах были такие безнадежные чужаки народу, что почтить их обвинением в измене мы не могли. Это было для нас таким же абсурдом, как язычников обвинить в "измене" Христу. Что же касается до "Писем старого друга", то в них была налицо тенденция как-то более органически объединить либеральное движение с социалистическим или, вернее, оппозиционное - с революционным.