Человеческий панк - Джон Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глянь на тот самолёт, — говорит Рой, показывая на бесшумную серебристую чёрточку высоко в небе, — никогда не задумывался о людях там, внутри — откуда они летят, куда?
Да, полетать было бы прикольно, может, даже смешно. Но при чём тут будущее? Дальше, чем какую пластинку я куплю следующей, я не загадываю. Поэтому я говорю Рою, что огромный мир мне не интересен. Так оно и есть. Жизнь прекрасна, а плохое — ну, оно уже случилось. И я рассказываю ему историю, как нас со Смайлзом избили, бросили в канал, как я подыхал, захлебываясь водой, а Смайлз оказался в коме. На самом деле, это уже прошлое, и рассказывать трудно, время летит быстро, не то, чтобы я забыл — никогда не забуду — трудно объяснять словами, что мы чувствовали тогда. В то же время хочу, чтобы Рой понял, что я не жалуюсь. Я просто хочу быть самим собой, делать что мне нравится, вот как здесь, в саду.
— Я так и подумал, что с тобой что-то стряслось, — говорит он, — твоему другу поможет хороший отдых. Я, конечно, попадал в передряги, но так плохо никогда не кончалось, чуть не умереть или друг в коме.
Докурив, Рой уходит, а я забираюсь на лестницу и продолжаю работать. Обожжённая спина начинает болеть по-настоящему. Оттаскиваю в сарай полную коробку, прошу записать её на завтра. Лето идёт к концу, темнеет рано. Скоро начнётся школа, буду искать работу на выходные, но я скопил около восьмидесяти фунтов и особо спешить мне не нужно. Молодец я, хорошо устроился.
Ещё бы вот поймать автобус, успеть на остановку раньше и не дать водиле шанса улизнуть, ухмыляясь — и через двадцать минут я дома, чай меня уже ждёт, и я моюсь, надеваю чистую одежду, чищу ботинки, стучу Крису, встречаю на углу Дэйва, он прячется от мамаши. У Трейси сегодня вечеринка, мы сначала по пиву, потом туда, а там — целый цветник. Вот за что я люблю Трейси — сама классная девчонка, и ещё куча смазливых подружек, так и вижу их, выстроившихся в ряд в ожидании нашего появления. На всякий случай суну в карман парочку резиновых дружков, чтобы не влететь, как Смайлз. Линда звонила ему и сказала, что сделала аборт, так что он может теперь жить спокойно, но лучше всё-таки не попадаться. Хотя чего-то стыдно. И для полного счастья Трейси разрешит нам поставить пару-другую дисков. Смайлз обрыдается, что пропустил такое событие, но он сейчас и так на вершине счастья — с отцом и братом в Борнмуте. Образцовая семья, Артур, Тони и Гари, на курорте, лопают пончики, сидя на волнорезе или развлекаются в торговом центре. Всё хорошо, что хорошо кончается. Прекрасный будет сегодня вечер. Скорей бы уж он наступил.
ПСИХУШКА
КИТАЙ, ПЕКИН ОСЕНЬ 1988 Г.
Гари умер дома, но то был не тихий уход в мир иной и не слёзное прощание с семьёй, собравшейся вокруг постели в общем горе, вспоминающей счастливые дни, никто не держал его за руку, молясь о том, чтобы там ему было лучше, чем на земле, и мамина душа не встречала его по ту сторону мрака, а добрые духи не помогали ему справиться со страхом и не пожелали устраивать его загробную жизнь. Ничего такого не было. Всё было совершенно иначе. Для начала, Гари был один, и он не ждал спокойно прихода смерти. Он залез на чердак, втянул за собой лестницу, обвязал один конец верёвки, которую купил, вокруг балки, а второй вокруг шеи и прыгнул в люк. Затем, умер он не сразу. Врач объяснил Тони, что эта смерть была весьма далека от мгновенной. Всё дело в том, что Гари был слишком лёгок, а узел завязан без знания дела. Он весил меньше шестидесяти, и шея не сломалась от рывка. Вместо быстрой смерти, обещающей безболезненное избавление от ужасов, терзавших его разум, Гари висел над ступеньками и медленно задыхался, крутясь на верёвке, которая врезалась в горло, а петля затягивалась и выжимала из него жизнь, пока не выжала без остатка. Врач мог бы и соврать, чтобы успокоить Тони и старика — сказать, что он не мучался, что он умер за долю секунды, так нет, ему понадобилось высказать им правду, всю правду и ничего кроме правды. Он расписал им все мрачные подробности, объяснил все тонкости — что значат синяки на шее, и моча, стекающая по ногам Гари, и дерьмо у него в штанах. Сообщил им всё, чего они не желали знать.
Я сижу на ступеньках у входа в центральный почтамт Пекина и читаю письмо Тони, портрет королевы на марке напоминает об Англии, где я не был три года. Ощущения неприятные, перечитываю письмо, засовываю его обратно в конверт, опускаю взгляд, мимо маршируют добропорядочные граждане социалистического Китая; жизнь бурлит, деловой город, крестьяне торчат на рисовых полях, спрятанных между зданиями. Англия далеко отсюда, и я думаю только о Гари, не об Англии, не о Слау, ни о ком и ни о чем больше. О том, как его глаза вылезали из орбит, синела кожа, когда он задыхался, и лопались сосуды. Как он возвращался после закрытия и его избили до потери сознания, не оставили живого места, он лежал на грязном мосту над грязным каналом, блики лунного света скользили по заводским трубам, отражаясь в его глазах, обозначивая в темноте контуры ржавых цистерн, а в зарослях у воды квакали лягушки. Никак не могу остановиться, прокручиваю в голове песню Jam «Down In The Tube Station At Midnight», там упоминается запах обувной кожи, только тогда разборки устроили соулбои, там были дешёвые парусиновые туфли, а не мартена. Дурацкие игры, в которые играют дети. И мы были детьми. Пятнадцатилетние мальчишки, которые вообразили себя взрослыми. Два всплеска от тел, упавших в воду, и один парень выплыл наверх, а второй нет.
Бедняга Гари. Он дошел до такого состояния, что даже не смог толково покончить с жизнью. Хотел бы я знать, о чём он думал, когда решил уйти, что творилось у него в голове, когда он готовил петлю, почему он думал, что незачем больше жить, как потерял обыкновенный интерес к тому, что будет дальше, просто забыл обо всём. Он не хотел знать, что ещё произойдёт, будущее перестало его волновать. Врач сказал Тони, что самоубийство — вовсе не вопрос пары секунд. Гари необходимо было купить веревку. Для этого найти нужный магазин. Надо было достать лестницу и придумать, как всё устроить. Надо было определить длину веревки, иначе он бы просто упал на ступеньки, переломал ноги и остаток жизни провел бы парализованным в инвалидной коляске. И никто ведь уже не разберется — вдруг он передумал, когда петля затянулась, в последний момент, и пытался дотянуться до несуществующего ножа, чтобы перерезать веревку и дать себе еще один шанс, попробовать начать всё сначала. Я бы никогда не смог убить себя таким образом. Для этого нужно сначала сойти с ума.
Тони говорит, Гари висел там две недели. Я понимаю, что это неважно, ведь Гари уже был мёртв, это были только его останки, просто кости, кожа, но почему-то становится ещё хуже. Никто не вспоминал о нём, пока Тони с отцом не вернулись с отдыха. Две недели между полом и потолком, жизнь как в тюрьме, когда ему нужно было лежать в больнице. В палате ему было хорошо. Лекарства, безопасность. Тони считает, что его выписали, чтобы сэкономить на содержании, отправили его в пустой дом — это у нас называется заботой. Он был один. Я пытаюсь почувствовать себя им, представить, как разум выходит из-под контроля и начинается паранойя, потому что нет лекарств и некому заботиться о нём, он слышит шаги, видит труп матери в ванной, голоса возвращаются, поедают его душу, я почти переношусь туда, несколько секунд — и я снова на улице в Китае. Самих врачей Тони ни в чём не обвиняет, говорит, что они делали всё что могли, но вынуждены были повиноваться распоряжениям, и он знает, каким стал Гари, болезнь изменила его, он научился врать и обманывать людей, манипулировать ими, как делают политики.
Я встаю, прячу письмо в карман и отправляюсь обратно в гостиницу. Почти ни на что не обращаю внимания, хотя и иду по центральным улицам, по краям всё как будто залито чернилами, и я смотрю только вперёд, как будто на меня одели шоры, как на скаковую лошадь. Не чувствую запахов, не слышу звуков, не вижу лиц, суеты вокруг, людей, которые смеются и спорят о разных вещах, которые для них жизненно важны, а для меня сейчас — пустой звук. Дорогу я знаю достаточно хорошо, чтобы немного срезать путь, улицы тут уже, я смотрю под ноги и иногда по сторонам, на торговцев и киоски с лапшой, менял и шахматистов, древних старух и новорожденных. Я пересекаю дорогу и выхожу на мостовую, асфальт сменяется камнем, потом разбитыми плитами, которые приглушают шаги, когда я сворачиваю в переулок. Женщины стирают в ярких пластмассовых тазах, пена выплескивается на землю, мыльная вода быстро впитывается, оставляя влажные тёмные пятна; опять воспоминания, пятна крови, мне кажется, что вокруг тесно, надо собраться, запах угля и варёных овощей заполняет узкий коридор, стены из досок в жестяных заплатках, голоса, вылетающие сквозь стёкла окон. Мимоходом я вижу кусочки чей-то жизни, жизни нескольких поколений людей, о которых не знаю ничего, а через минуту меня уже здесь не будет, меня не должно здесь быть, и я тороплюсь выйти из переулка обратно в мир, который встречает меня порывом ветра и ревом проносящегося передо мной перегруженного автобуса. Секундой раньше — и я бы уже был труп.