Парус (сборник) - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже на улице, во дворе, очень чистоплотно бросала в бак газетный свёрточек. С отходами. И небольшой, но гордый колокол плаща словно сам плыл к воротам, к арке.
В своём кабинете Вера Фёдоровна на время убирала всё со стола и ставила раскрытое удостоверение впереди себя на гладкую полировку. Сидела, как прилежная школьница, сложив на столе ручки. Только она – и удостоверение будто на полированном поставце. Впереди. Словно фонарик, пронизывающий тьму жизни. Словно маленький проектор, светящий из её, Веры Фёдоровны, души. Можно сказать и так: «лучик света в тёмном царстве».
В зеркале у двери всё хорошо отражалось. Зеркало было заполнено солнечными попугаями, и в них – улыбается она, Вера Фёдоровна. И удостоверение в зеркале видно. И она выдвигает его ещё дальше, вперёд по столу, чтобы ещё ярче светило…
Вера Фёдоровна вставала и начинала ходить у стола, выказывая себе прямые, ходкие как пружинки, ножки. Поглядывала на светящуюся книжечку. Нет, привыкнуть к ней невозможно! Привычка здесь – преступление! Что пришлось пережить! Какой пришлось пройти путь, чтобы вновь получить её. Чтобы она сейчас стояла на столе.
Прошло пять лет со страшной той сессии. Тогда, уже в вестибюле, Кожин, отрешённо снимая шляпу, сдирая кашне, сказал ей, кивнув на кучкующихся и поглядывающих на него депутатов: «Вон, смотри. Слетелись. Со всей Москвы. Как старухи на похороны… Чуют покойничка. За версту чуют, гады…» Посмотрел на неё странно. Не в глаза, а как-то по всему лицу. Как обнюхал. Точно впервые узнал её по-настоящему. «Учти: сшибут меня – полетишь и ты… Так что знай…» – «Да что ты, Григорий Фёдорович! Типун тебе на язык! Возьми себя в руки!» Не верилось. Никак не верилось в плохой исход… Но что было на сессии! Боже мой, что творилось потом в зале! Какая была разнузданная свистопляска критиканства! Сколько вылито помоев! Смешивали с грязью! Всё бюро! Секретариат! Больше всех избивали Кожина! Какой организовали помойный хор против него!.. Силкину не трогали. Про неё вроде бы забыли. Может, пронесёт? Но в перерыве, опять в вестибюле, на робкое приветствие Веры Фёдоровны, на робкий её кивок, Куимов… Куимов задрал голову и прошёл мимо. И фыркнул возмущённо, точно призывая всех в свидетели: какова!
Вера Фёдоровна разом покрылась липким потом. Вспотели лицо, плечи, спина. Вспотели во всю длину в чулках ноги. Чулки разом утратили упругость. Как чехлы, стали елозящими, подвижными на ногах. Вера Фёдоровна по инерции продвигалась меж делегатов. Неуверенная, испуганная. Ей казалось, что она голая среди мужчин. Совершенно голая. Только в одних елозящих чулках и сбившихся трусиках. Толстая кромка которых въехала в промежность. И резала там. Зазубренно, тупо. Ржавым ножом…
В туалете её страшно рвало в раковину. Рвало одной желчью. И она, в коротких промежутках, хватая в себя воздух, чтобы жить, чтобы не умереть, отмахивала руками какой-то женщине, испуганно мечущейся тут же, пытающейся помочь: не мешайте! не мешайте! я сама! я сейчас! сейчас! Она не узнавала себя в зеркале. Выкатившиеся глаза были как жемчуг в разинутых раковинах! Готовый скатиться, упасть!.. Когда её вели в медпункт, она глубоко икала, словно лошадь методично кивая головой встречным, точно здоровалась с ними, точно успокаивала и их, и саму себя: сейчас! сейчас пройдёт! сейчас! ничего! Будто обнажённая – зажимала грудь руками. Где соски замёрзли, как земляника…
А потом были пять лет страданий и унижений. Пять лет вшивой общаги, этого директорства. За что?! Как это забыть?! Вера Фёдоровна запрокидывала голову, натягивалась вся, вцепившись позади себя в край стола. Зажмуривалась, глотала слёзы. Ничего, ничего. Сейчас пройдёт. Ничего. Сейчас. Всё позади. В ящике стола нашаривала пачку. Выдёргивала длинную сигаретину. Нервно поигрывала ею меж пальцев, точно ждала, что поднесут огня. Сама нашла коробок. Неумело зажгла спичку. Прикурила как от обжигающего флага, хватая потом пальцами мочку уха. Ничего, ничего. Сейчас станет легче. Ничего. Коротко, мелко затягивалась, делая рот гузкой. Прислушивалась к себе. Ничего, ничего. Только не вспоминать. Забыть. Забыть навек. Ничего. Всё будет хорошо. Скоро её призовут. На настоящую работу. Её не забыли. Её выдвинули опять. Да. Её провели через всю кампанию. Через встречи. Через ящики. Голоса нашли, насчитали. Ей опять стали доверять. И сам Куимов, и Десятникова. И это надо помнить, с благодарностью помнить. А прежнее забыть, навек забыть!..
Между тем дверь кабинета дёргали. Удивляясь, что закрыто. Потом – деликатно стучали. Силкина говорила громко «сейчас!». Тушила сигарету в пепельнице на столе, депутатскую книжечку осторожно клала во внутренний карманчик пиджачка. Шла, открывала запертую на ключ дверь.
Уже по тому, как таинственно входила Нырова, предстояло увидеть нечто забавное, повторяющееся каждый раз одинаково.
Завхоз Нырова кхекала, потирала руки как мужик перед выпивкой, чуть ли не подмигивала, движения её были размашисты, угловато-резки. Она словно играла в плохой самодеятельности роль этого мужика. Вдобавок переодетого в женское. Она как бы говорила Силкиной с застенчивым добродушием подвыпившего: да ладно тебе! чего уж там! давай раздевайся-ка! раз пришёл! драть тебя буду! чего уж! Руки её ходили ходуном. Она могла что угодно задеть, опрокинуть, разбить…
Силкина прерывала пантомиму:
– Ну?
Тогда откуда-то мгновенно появлялся конверт. Нырова со вкусом – двумя расставленными пальцами – продвинула его по столу. К Силкиной, значит. К Вере Фёдоровне.
– Вот, Вера Фёдоровна, сколько вы сказали. Точно.
Силкина брала конверт. В раздумьи поматывала им у плеча. Точно не знала, что с ним делать. Или, может быть, прикидывала вес…
– Так сколько же?..
– За двоих, Вера Фёдоровна, за двоих. Две. Две тысячи. Как вы сказали. Муж и жена. Из Абхазии. Я проверяла. Заплатили сразу. Они ещё и Шахову, понятно. В милицию. Но нам – без всяких! – Неожиданно забулькала смехом: – Хочешь жить в Москве – плати!..
Вера Фёдоровна всё продолжала поматывать рукой с конвертом. Потом раскрыла его. Привычно. Как раскрывают портмоне. Сбросила Ныровой несколько купюр. Лицо Ныровой после короткого бурного превращения стало походить на кота. Изготовившегося прыгнуть. На беспечную стайку птичек… Не в силах сдержаться – цапнула деньги. Поблагодарила. Почему-то по-деревенски. Не совсем уверенным «спасибочки». Вырвалось вдруг. Далёкое, давнее, девчоночье ещё. Сама удивилась. Но, чтобы не заподозрили в чём, повторила ещё раз – определённо, твёрдо:
– Спасибочки!
Жёстко, зачем-то в несколько раз сворачивала хрустящие деньги. Как фокусник. Из той же самодеятельности. С расставленными ногами и локтями рук. Бумажки будто втирались ею в руки. А потом, собственно, исчезли. А куда – неизвестно. Силкина прятала улыбку:
– Пришлите ко мне паспортистку.
Нырова не слышала. Освободившиеся руки её оглаживали бёдра. Слегка отряхивались. Точно не могли прийти в себя. После такого-то номера!
– Я говорю: паспортистку пришлите!.. Оглохли?..
– А?.. Хорошо, хорошо, Вера Фёдоровна. – Нырова суетливо выметалась из кабинета. Тихо прикрыла за собой дверь.
Силкина кинула увесистый конверт в стол. Ящик стола от её руки передёрнулся быстро, коротко. Как пасть. Это вам не коты с птичками. Это посерьёзней зверёк.
С удовольствием продолжила ходьбу на прямых пружинных ножках. Столу доверяла полностью. Так хороший дрессировщик доверяет коню. Тигру за спиной на тумбе. Да. Это вам не коты и птички!
В сумерках на тяжёлых коврах спальни густо прорастала тишина. Ковры казались тайными, живыми. Как трясины. Силкина лежала под ними на тахте распластанно, бестелесно. Бездумная, выжатая. Лежала по часу, по два… Заставляла себя, наконец, включить ночник, взять книгу. «Антонов-Овсеенко». Серия – «Жизнь замечательных людей». Пыталась сосредоточиться.
Под дверь приходили Кожин и Джога. Долго молчали, словно оба вынюхивали понизу. По-стариковски Кожин клянчил, домогался: «Верончик, открой… Веро-ончик!» – «Я убью тебя, Кожин», – спокойно говорила Силкина. Ждала с раскрытой книгой в руках. И старик, и собака уходили, уносили тихие матерки Кожина. Вера Фёдоровна круто откидывалась на подушку. Перевёрнутые вытаращенные глаза её становились маленькими, дикими. Смотрели в стену, в ковёр. Отсветы от ночника пробили по ковру дыры. Дыры светились. И так же, дырами, в черноте желудка просвечивала изжога. Уже подкатывала, уже лезла наверх. Возгорающаяся, непереносимая. И никуда от неё, никуда! Господи, что делать с желудком? Что с ним? Неужели… рак?!
Силкина холодела. Резко садилась. Прислушивалась к себе. И скорым ответом ей начинал ныть низ живота. Быстро намешивала соду. Подставляла стакан к свету ночника. Поспешно пила. Клейкий раствор болтался в длинном стакане, как красный зародыш цыплёнка. И… как будто отпускало… Но… но что делать?! И ещё гад этот! Гад этот Кожин!