Избранные сочинения в пяти томах. Том 1 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В душе я был благодарен Иосифу, что он пришел, но не показывал виду.
– Человек не может жить один, – вдруг пробасил могильщик. – Ты, малыш, знаешь, почему мертвых хоронят на кладбище? Потому что и мертвый человек не может один… кого-нибудь да положи с ним рядом…
Поначалу я еще его слышал, но потом кто-то закупорил мои уши, как банку на зиму, а в глаза насыпал соли. Я опустил воспаленные веки, и все вдруг завертелось, закружилось, в пляс пошла деревяшка могильщика, и кровать, и кошка, а я парил над ними как ангел, и звезды на потолке обдавали меня своим прохладным небесным сиянием.
Я метался в бреду и не почувствовал, как рассвело.
Когда очнулся, я увидел перед собой нашего местечкового доктора Иохельсона. Он стоял надо мной, худощавый, в очках, сверкавших, как зеркала в парикмахерской моего первого учителя господина Арона Дамского.
– Так, так, – сказал доктор, велел мне снять рубаху и приставил к груди трубку.
Трубка доктора казалась мне волшебной: приставишь к груди – и все о человеке узнаешь, все его мысли и все желания. Никому я в местечке так не завидовал, как доктору Иохельсону. Когда-то давным-давно в доме доктора прислугой работала моя мать, и, хотя меня тогда еще на свете не было, его трубка уже обо мне все знала.
– Двустороннее воспаление легких, – сказал Иохельсон могильщику. – Придется недельки две лежать. Как минимум.
– Как что? – опешил одноногий.
– Недельки две, по меньшей мере, – пояснил Иохельсон. Он снял очки и протер носовым платком придирчивые стекла.
– Где? – спросил Иосиф.
– Дома.
– Видите ли, господин доктор, я не зря спросил. Вы, наверно, знаете: старуха умерла, старика забрали в богадельню.
– Да, да, – насупился Иохельсон. – Я совсем забыл.
– Я мог бы, конечно, взять его к себе… на кладбище, но вы сами понимаете…
– На кладбище ему еще рановато, – вежливо заметил доктор. – Больше родных у мальчика нет?
– Нет.
– Тогда вот что, – Иохельсон снова протер свои придирчивые очки, – привезите его ко мне.
– К вам? – засуетился Иосиф.
– Вы же знаете адрес?
– Ваш и мой все знают.
– Прекрасно. Только, пожалуйста, укутайте его потеплей. И пусть все время дышит не ртом, а носом.
– Будьте уверены, господин доктор. Он у меня будет дышать носом, – затараторил одноногий. – Превеликое вам спасибо… Когда-нибудь рассчитаемся…
– Не сомневаюсь, – сказал Иохельсон, щелкнул меня по носу и вышел.
Под вечер у нашего дома остановилась кладбищенская телега. Завидев ее, к дому со всех сторон хлынули соседи. Бабы рыдали навзрыд, заламывали руки, проклинали свою судьбу и нашу.
– Такой мальчишечка сгорел! – обливаясь слезами, восклицала торговка рыбой Шейне-Двойре, ненавидевшая меня лютой ненавистью.
– Ша! Чтобы вы сами сгорели! – побагровел от злобы Иосиф.
Когда он вынес меня на руках из дому, толпа отступила от телеги и та же настырная Шейне-Двойре выпалила:
– Где это слыхано, чтобы без савана… в вонючем полушубке!
– Сама ты вонючая, – отрубил могильщик и уложил меня на дно телеги.
Я лежал и не шевелился. Зевак становилось все больше.
– Евреи! – взмолился одноногий. – Дайте проехать! А ты, малыш, дыши носом!
– Вы слышали, люди? – снова вмешалась торговка рыбой Шейне-Двойре. – Он еще издевается над покойником.
– Надо забрать у него мальчишку!
– Все-таки не пес шелудивый! – послышались голоса.
– Дыши, Даниил, носом, – приказал Иосиф и подстегнул свою клячу. – Но, проклятая! Но!
– Боже праведный, он шевелится! – вдруг воскликнула Шейне-Двойре. – Он жив. Жив, люди!
И все сразу же умолкли, и слезы высохли, и брань прекратилась. Я лежал на дне телеги, дышал носом и сквозь толщу полушубка прислушивался к цокоту копыт по булыжнику, и мне было так хорошо, как никогда еще не было.
Доктор Иохельсон вместе с женой и сыном жил напротив костела, в двухэтажном деревянном доме, огороженном плетеным забором, за которым росли неказистые яблони, надевавшие по весне белоснежные пахучие ермолки. Из окна детской, куда меня поместили, были еще хорошо видны старинные костельные часы с длинными, как весла, стрелками, показывавшие все годы одно и то же время и не дававшие покоя моему деду. Старик уверял, будто издавна знает их секрет, но поскольку для починки требовалось не только согласие настоятеля, но и разрешение раввина, он предпочитал копаться в луковице моего первого учителя господина Арона Дамского или в ходиках торговки рыбой Шейне-Двойре.
Каждое утро сын доктора Шимен уходил в школу, и я оставался один, в чистой постели, среди мягких шелковых подушек, как ангел среди облаков.
Боже праведный, если бы можно было болеть воспалением легких всю жизнь!
Правда, первые пять дней я пролежал не двигаясь и молил того же Господа о смерти. Но Господь Бог не внял моей просьбе и поступил, пожалуй, правильно.
Как только Шимен уходил, в комнату вваливалась прислуга доктора Юзефа, застилала его постель и зычным мужским голосом спрашивала:
– Чего пан желает? Яичницу или манную кашу с изюмом?
– С изюмом.
– А руки пан мыл?
– Нет.
Юзефа приносила таз, и я окунал в теплую, как микстура, воду руки, мылил их, снова окунал и вытирал мохнатым, как громадная гусеница, полотенцем. Юзефа следила за мной с презрительным превосходством, уносила его вместе с тазом на кухню, и через пять минут я торжествующе выгребал ложкой из тарелки нашпигованную изюмом кашу.
Однажды, когда я вытирал гусеницей руки, Юзефа сказала:
– Пан ест паразитем.
Я вытаращил глаза, и Юзефа перешла на ломаный еврейский.
– Совести у пана нет, – проворчала она. – Разлегся пан и лежит.
Я покраснел, оттолкнул тарелку и повернулся к стене. Прощай, мягкие, как облака, подушки, сладкий, как сон, изюм, и яичницы, и яблони за окном, надевающие белоснежные душистые ермолки! Я вскочил с постели и бросился искать свою одежду. Мне не терпелось сбросить пижаму Шимена – меня облачили в нее в первый же день – и бежать куда глаза глядят. Я заглянул под кровать, ткнулся в шкаф Шимена, но моей рубахи и штанов не было. Тогда я открыл окно, забрался на подоконник и спрыгнул в сад на мокрую, еще студеную землю.
Я, наверно, улизнул бы, если бы не открылась калитка и не вошел доктор Иохельсон.
– Кто тебе разрешил выйти на улицу? – строго спросил доктор.
– Никто.
– Сейчас же марш наверх!
– Никуда я не пойду.
Холодная земля обжигала пятки.
– Что случилось? – шагнул ко мне Иохельсон.
– Ничего. Я не паразит. Вы сами меня к себе перевезли. А пижаму я вам верну. Не нужна мне ваша пижама, и уколы не нужны, и каша…
– Пойдем-ка, голубчик, наверх. Там разберемся.
Иохельсон взял меня под руку, и гнев мой растаял, как первый ледок.
– Юзефа! – сказал Иохельсон наверху. – Согрейте, пожалуйста, воду. С такими ногами в постель нельзя, – и он показал на мои грязные ноги, на заляпанную весенней жижей пижаму. Движения его были размеренны и неторопливы, а из-под очков струилось сияние усталости и доброты, самое прекрасное на свете.
Когда Юзефа принесла воду, Иохельсон как бы невзначай обронил:
– Спасибо, пани. А теперь, будьте добры, извинитесь.
– Перед кем? – не сообразила та.
– Перед паном.
– А я перед паном не провинилась.
– Если вы не извинитесь, я буду вынужден вас уволить, – не повышая голоса, произнес Иохельсон. – У нас в доме нет паразитов. Запомните.
– Слушаюсь, пан доктор, – промолвила Юзефа и, не глядя на меня, промычала: – Прошу прощения, пан… Вода не слишком горячая?..
– Самый раз, – ответил я и забрался в постель.
Доктор Иохельсон почти не бывал дома, он целый день без передышки мотался по округе, забирался в самые глухие места и всегда возвращался усталый и постаревший, в задубевшем дорожном пальто и чудной, из кроличьего меха, шапке. Кучера у Иохельсона не было. Он сам правил саврасой лошадью, запряженной в потрепанный возок. За саврасой, как и за всем в доме, присматривала Юзефа, она ее выпрягала и запрягала, чистила скребком и даже водила к кузнецу Пранцишкусу. В Бога Иохельсон не верил, в синагогу не ходил, и потому набожные евреи редко приглашали его к себе и считали чуть ли не выкрестом.
– Поправляйся, – сказал он и добавил: – Нынче надо быть сильным.
По правде говоря, мне было стыдно перед Иохельсоном. Я чувствовал себя вполне сносно и конечно же мог вернуться восвояси. Но я нарочно не спешил. Меня не столько удерживала каша с изюмом или чистая постель, сколько сын доктора, мой одногодок Шимен, такой же высокий и худощавый, как и его отец, в очках на толстом, не вязавшемся со всем его видом носу, в коротких штанишках, из которых, как стебли подсолнуха, торчали тонкие, без единой царапины ноги.
– Ты ходишь в школу? – в первый же день спросил Шимен.
– Нет.
– Почему?
– Не люблю учиться.
– Я тоже не люблю, – признался Шимен. – Но родители заставляют. У тебя есть родители?