Избранные сочинения в пяти томах. Том 1 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо.
– А сыну от моего имени передайте, чтобы занялся более доходным делом, чем переустройство мира. Каким мир был, таким останется. Каким мы его нашли, так мы его и оставим. Другим он никогда не будет. Пусть местечковые Марксы зарубят себе это на носу! Привет моему брату. Желаю удачи. – Толстяк проводил бабушку до самых дверей и даже пожал ей руку. – До тюрьмы неблизко. Наймите извозчика, – посоветовал хозяин парикмахерской. – Таскаться в такую даль, да еще с ношей, – толстяк просверлил заплывшими от жира глазками деревянный сундучок. – За пятьдесят центов вас домчат мигом. Из уважения к вашей старости я оплачу дорогу.
– Мы как-нибудь сами, – зарделась бабушка. Она лучше умрет на месте, чем возьмет у него деньги. Деньги надо заработать.
– Возьмите! Мы должны помогать друг другу.
– Я не старая, – сказала бабушка. – И ноги у меня быстрые, как у лошади.
Что верно, то верно, подумал я и посетовал, что бабушка отказалась от его денег.
Я бы этого толстяка раздел до нитки, с удовольствием ограбил бы, я вынес бы из парикмахерской все: зеркала, мыло, салфетки, пузырьки с одеколоном, кресла. Я бы оставил ему только толстый живот и щеки и еще больше бы надул их, чтобы они лопнули как мыльный пузырь…
– Если ты будешь слушаться господина Дамского, упражнять свой мизинец, ты станешь таким богатым и умным, как его двоюродный брат, – сказала бабушка, когда мы очутились на улице среди шума, сутолоки, домов, автомобилей, бесконечной вереницы окон, уставленных всякой всячиной.
Я промолчал. Зачем огорчать бабушку? Я не буду слушаться господина Дамского. Я не буду упражнять свой мизинец. У меня не будет парикмахерского заведения ни в местечке, ни в городе. Я лучше стану местечковым Марксом (а кто он такой?), залезу на бочку и буду произносить громовые речи, пока не охрипну.
У церкви бабушка присела на скамейку отдохнуть. Она поставила сундучок на землю – первый раз за два дня, до этого она всегда держала его на коленях – и почему-то стала щупать свою плоскую грудь.
– Что-то болит, холера, – сказала она тихо.
За оградой, на паперти, старухи, похожие на бабушку, продавали картинки и свечи, желтые и тонкие, как ножки водяных лилий. Я прислонился к ограде и издали принялся рассматривать поблескивавшие на солнце картинки. На них был нарисован полуголый человек в исподнем белье, приколоченный к дереву. Голова его была откинута назад, а из ран сочилась багровая, как малярная краска, кровь.
– Бабушка, кто он такой? – спросил я, когда она прогнала меня от ограды.
– Кто?
– Тот, кого они продают, – я показал на старух, мирно сидевших на паперти.
– Христос.
– А почему его приколотили к дереву?
– Ты спрашиваешь меня так, будто я стояла рядом и подавала гвозди, – проворчала бабушка и снова пощупала свою плоскую грудь. Наверно, проверяла: там ли бритва?
– Пранас говорит, будто мы его приколотили…
– Мы?
– А разве человека можно прибить к дереву гвоздями?
– С человеком все можно… Как с подошвой. Его и приколотить можно, и отодрать, и снова приколотить. А тебе, Даниил, все знать надо, – упрекнула она. – Чем меньше знаешь, тем лучше.
– Кому лучше?
– Всем. Ну зачем тебе, например, знать о том, кто его приколотил? Разве ты его с креста снимешь?
– Нет.
– Вот видишь. Разве накажешь тех, кто распял его?
– Они же давно умерли.
– Вот видишь. Разве кому-нибудь докажешь, что его прибили не мы. Что-то мне не верится, чтобы мы на такое дело силы тратили…
– Не докажу.
– Вот видишь… – сказала бабушка негромко. – Зачем же тебе знать?
Я давно не видел ее такой печальной и усталой.
– Выходит, кто больше знает, тот больше и мучается.
– Но ты же, бабушка, сама говорила: человек приходит в мир для страданий…
– Помни лучше о господине Дамском… о его двоюродном брате… о своем мизинце… А про человека на кресте забудь. – Бабушка замолкла, глянула куда-то в сторону паперти, зажмурилась от солнца и сказала: – От жары, видно…
– Что?
– Болит.
– Может, ты бритвой порезалась?
– Нет. Там… внутри… другая бритва… О Господи! – воскликнула она вдруг и побледнела.
– Тебе плохо?
– Как же я забыла? Господи! Столько протопали зря.
– Ничего ты не забыла, – сказал я. – Сундучок с тобой, бритва с тобой.
– Из-за нее нас и не пустят!
– Мы же ее не украли. Нам же ее для господина Дамского…
– А если нас обыщут? Если найдут? В тюрьму с бритвой!..
Тут и я призадумался. На самом деле, бритва из Америки могла все испортить. А вдруг мы с бабушкой решили зарезать часового? Или начальника?
– Придется топать назад к Элиазару. Как же я не подумала, дура такая!..
– Я постою с ней во дворе, пока ты будешь с отцом разговаривать, потом ты постоишь с ней.
– Нет. Надо возвращаться. Понеси-ка, Даниил, сундучок, что-то у меня сердце шалит. Город – это все-таки город.
Элиазар встретил нас так же радостно, как в день приезда. Он поднялся из-за стола, отложил в сторону какую-то шляпку, воткнул иголку в лацкан пиджака и просопел:
– Ну как? Были? Попали?
– Почти, – буркнула бабушка. – В последний момент бритва помешала.
– У вас нашли бритву? – оживился шапочник.
– Ничего не нашли. Послушай, Элиазар, можно ее спрятать у тебя до завтра?
– Ради Бога, – сказал бабушкин племянник.
Сумерки упали на Мельничную улицу, как с воза сползает сено: тихо и нетяжко. Духоту сменила прохлада, остывали жестяные и черепичные крыши, окна, булыжник мостовой и лица, потные и озабоченные чем-то более изнуряющим, чем жара.
– Где у вас поблизости аптека? – спросила бабушка.
– Сразу же за углом.
– Ты себя плохо чувствуешь, бабушка?
– Я никогда, Даниил, себя не чувствую хорошо.
– Если надо, я пошлю Мириам, – предложил шапочник.
– Наш местечковый полицейский просил привезти для внучки уколы. Вот рецепт, – старуха протянула Элиазару бумажку. – Вот деньги. А вот мои деньги. Возьми что-нибудь недорогое для сердца…
– Недорогое? – опешил Элиазар.
– На мое сердце нечего больше тратиться. Если бы не перина для Суламифи…
– Грешно так говорить, – сказал Элиазар и выскользнул за дверь.
Я изнывал от жары и скуки. Мне было скучно от бабушкиного сердца, от Элиазаровой доброты, от сумерек, упавших на Мельничную улицу, от этих шляпок, насаженных на колодки, от этой тишины, в которой даже мыши не скреблись, даже часы на стене не тикали.
– Гусь протухнет, – озабоченно сказала бабушка и прилегла на топчан, поставив в изголовье сундучок.
– Чтобы не протух, его надо съесть, – подсказал я.
– Если в тюрьму не попадем, съедим, – согласилась бабушка.
Для нее все было одинаково важно: и гусь, и мой отец, и уколы для Порядка, и упражнения для мизинца, и приколоченный к кресту Христос, и ее сердце.
А я думал о Пранасе. Неужели он увиделся с дядей Стасисом? Я вдруг представил себе, как они с отцом сидят в камере, и Пранас рассказывает, как ехал в поезде, как заступились за него монахини, какие добрые люди моя бабушка, ее племянник Элиазар и я.
Когда отворилась дверь и Пранас вошел в комнату, я нисколько не удивился.
– Где это ты целый день шлялся? – засыпая, спросила бабушка.
– Я был в тюрьме.
Бабушка равнодушно захрапела, и ее храп напоминал звук заржавевшей пилы со сломанными зубьями.
– Тебя впустили?
– Ага.
– Не обыскивали?
– Не-е.
– Врешь, – сказал я и заглянул ему в лицо, но он успел отвести взгляд.
– Ты его не видел… Ты нигде не был.
Бабушка проснулась и сказала:
– Все в городе извелись… Все намаялись…
В темноте она всегда добрела. Только при свете была сердитой. Боже правый, если бы все время жить в темноте, в которой можно не стыдиться ни своих слез, ни своей доброты!
– Завтра все поедем домой. Надо помочь твоей матери родить, – сказала старуха Пранасу, но он ее не очень понял.
Мы забрались на чердак, накрылись полушубком и, не проронив больше ни одного слова, заснули. Только сны и летучие мыши носились над нами.
Под утро мы услышали громкий стук в ставню. Я выбрался из-под полушубка, дополз в потемках до чердачного оконца, глянул в него и обмер. Спросонья мне показалось, что внизу стоит Порядок, но когда я получше вгляделся, то понял, что ошибся. В самом деле, откуда взяться нашему полицейскому на Мельничной улице?
– Полиция! – прошептал я. – Там внизу… полиция… Вставай, Пранас.
– Да что я, полицию не видел? – сказал Пранас и натянул на голову полушубок.
Зачем же к Элиазару пришли полицейские?
– Откройте! Откройте! – барабанил кулаком по ставне полицейский.
Во двор вышел Элиазар в шлепанцах на босу ногу. То ли от утренней прохлады, то ли от страха его знобило, и он кутался в наспех накинутую на худые плечи бабью шаль.
– У тебя прячется такой – Семашка?
– Нет, – пролепетал Элиазар. – Я никакого Семашку не знаю.
– Не отпирайся. Нам все известно.