Галиндес - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гениально! Просто гениально!
Мужчина резко встал, оставив бумаги на столе рядом с пустым стаканом из-под молока, остатками тостов с маслом и конфитюром, брошенной на середине мозаикой, изображающей Бруклинский мост, фломастерами, коробкой с сигарами, пепельницей с окурками и обгоревшими спичками и наполовину выкуренной сигарой, на кончике которой белела засохшая слюна, коробкой с бутербродами – типичная кухня, где уже несколько дней никто не убирался. «Но это не все». Прекрасно, Норман, продолжай в том же духе, еще удар. «Благодаря наступательной тактике, которая на самом деле была оборонительной, мне удалось добиться не только того, чтобы тебе продлили стипендию, если ты согласишься с высказанными предложениями и примешь предложенный план работы, но даже того, что фонд Холиока сам свяжется еще с двумя фондами, занимающимися культурными связями между США и Европейским сообществом, и добьется, я бы сказал, весьма значительного увеличения ассигнований на твою работу, а ты всегда сможешь расширить ее рамки, если упрешься и станешь настаивать на том, что тебя «заставили», «обманули». Так, слово «обманули» идет в кавычках – значит, это уже не обман, а лишь уловка, с помощью которой можно переложить вину на другую сторону и выбить из нее побольше денег. После этих диалектических штучек и рационального обоснования сделанного предложения зазвучали сентиментальные нотки, затронув нежные чувства – вдруг что-нибудь осталось от прежней страсти былых любовников: «В последнее время я чувствую какую-то внутреннюю опустошенность… Я бы выбросил за борт любого корабля, бороздящего воды у берегов Новой Англии, все эти обязательства, если бы ты решилась приехать, и мы бы поделились друг с другом всем, что пережито каждым из нас за три года разлуки».
– «Пережито каждым из нас за три года разлуки». Отдает Эмили Дикинсон.
«Я защищаю тебя, даже когда ты далеко, довольствуясь лишь воспоминанием о тебе, и это одно из самых дорогих мне воспоминаний, если не самое дорогое». Мужчина одобрительно хлопает ладонью по листам бумаги, одобрительно прищелкивает языком, потом убирает письмо в конверт, на котором написано «Личное», и пытается раскурить погасшую сигару. Откусывает кончик, зажигает и засовывает ее в рот зажженным концом, дует, чтобы дым пошел через другой конец, затем вытаскивает сигару и берет ее полными и твердо очерченными губами, всем своим видом выражая удовлетворение. Переставляет все со стола на поднос, относит в мойку, где уже покоятся останки других одиноких трапез.
– Пусть миссис Тейт вымоет.
Он направляется в ванную, освещенную лампочками вокруг продолговатого зеркала. Чистит зубы электрощеткой, потом ощупывает пальцем каждый зуб. Зеркало отражает его искаженное лицо – гримасы, которые он сам себе строит; приблизившись вплотную к собственному отражению, он целует себя в губы. Губы, отраженные в зеркале, всегда такие холодные! Снимая на ходу пижаму, мужчина идет в комнату, где царит полный хаос – именно такой день предстоит ему сегодня. С бардаком в комнате контрастирует безупречный костюм на вешалке, словно этот костюм – посланец другого миропорядка, другой грани одной и той же жизни. Когда, надев костюм, мужчина поворачивается к зеркалу, запыленное стекло восхищенно возвращает ему безупречный образ.
– Ты хорошо сохранился, Эдвард. Ты им не по зубам.
Поэтому он не стал дожидаться тяжелого, отделанного красным деревом лифта с цветными стеклами-витражами и спустился пешком с тем достоинством, которое допускали его упитанная фигура и коробка с бутербродами, зажатая под мышкой. Консьерж говорит, что он индеец, а на самом деле он чикано, или наоборот, мужчина никогда не успевает спросить его, потому что видит всегда только профиль этого человека, неизменно сидящего перед шкафчиком с ключами; он высовывается с усталым выражением лица, только когда о чем-нибудь спрашиваешь.
– Меня ждут?
Консьерж кивает. Во втором ряду стоит такси, и внутри он различает толстяка Соумса, который делает ему знаки поторопиться.
– Как ты долго! Полицейский глаз с нас не спускает.
Сегодня роль таксиста досталась Дункану; он оборачивается, чтобы улыбнуться и поздороваться. Зажав нос двумя пальцами, спрашивает с безупречным негритянским акцентом:
– Куда угодно господам, чтобы я их отвез?
Это его любимая шутка, и он один смеется, пока выруливает из длинного ряда машин, направляясь к Мэдисон-Сквер-Гарден. Одновременно нажимает на кнопку, чтобы поднять стекло, отделяющее заднее сиденье от водителя, но успевает услышать Соумса:
– Меня высади в Виллидже.
Когда стекло окончательно отрезает их от Дункана, Соумс быстро говорит:
– Времени мало, поэтому сразу к сути. Как дела?
– Профессор прекрасно справился с заданием.
– Я читал. За ним было установлено наблюдение, чтобы установить, что он не попытается передать каким-нибудь образом другое письмо, Он не пытался связаться с девушкой?
– Нет, не пытался. Теперь мы ждем, что она ответит.
– Это глупо, но так устроен мир. Удары всегда передаются от одного к другому, но от этого не перестают быть ударами: я получил свое и тут же перебросил удар тебе. Эта история не может продолжаться вечно, и нельзя допустить даже малейшей дестабилизации обстановки в Санто-Доминго, где ослепший президент вот-вот отойдет в мир иной. Его превосходительство сказал мне еще раз: «Соумс, нельзя допустить, чтобы на одном острове, через середину которого проходит граница, возникло два очага напряженности». И он говорит это так, словно я полный кретин и не знаю, что у него прямой провод с Госдепом и они пытаются замести следы, оставшиеся от этой истории 56-го года.
– Тридцать лет – не срок.
– Смотря для чего. Но не будем отвлекаться. Надо дождаться ответного письма этой девицы и очень внимательно его прочитать. Я не верю, что у этой парочки нет своего шифра.
– Они больше похожи на романных заговорщиков, чем на политических.
– Литература много потеряла в твоем лице. Его превосходительство так не считает. Его превосходительство считает, что красные ничего не делают просто так.
– Когда его превосходительство уйдет в отставку?
– Никогда. Люди, достигшие определенного уровня, не выходят на пенсию никогда. На пенсию уходим мы, среднее руководящее звено, и рядовые сотрудники.
– Мы с тобой почти одного призыва. Ты когда начал?
– Во время Суэцкого кризиса в 56-м. Мой вклад был минимален – как у актеров-новичков, которые выходят на сцену, чтобы сказать только: «Ужин подан». Вот и я сказал что-то в этом духе.
– Что еще? Ты вряд ли появился, чтобы составить мне компанию и проехать со мной несколько кварталов.
– Нет, конечно. Слушай меня внимательно. Если девица не даст задний ход, придется провести операцию в полном объеме и немедленно перейти к следующему этапу.
– Я дам указания.
– Нет.
– То есть?
– Следующий этап ты проводишь лично, а сотрудники спецслужб могут быть подключены впоследствии, если понадобится, но при этом у них не должно быть никакой информации о том, что делаешь ты. Ты должен задействовать только дона Анхелито.
– Эту мумию?
– Эту мумию.
– Значит, старые мумии снова нужны?
– Мы оба с тобой старые мумии.
– Вся эта история начинает попахивать египетским саркофагом.
– А ты не нюхай. Тебе платят не за то, чтобы ты нюхал.
– Это точно.
– В остальном все в порядке? Как жена, дети?
– Соумс, я развелся десять лет назад и понятия не имею, где сейчас мои дети.
Соумс смотрит на него недоверчиво: он давно знает этого человека и ознакомился с его досье; впрочем, может, это было досье другого человека.
– Ты шутишь?
Но тут машина мягко тормозит, и Соумс, не успев ответить, быстро вылезает из нее. Потом наклоняется к своему собеседнику и спрашивает:
– Ты все понял?
– Все.
Такси мягко кружит по Гринич-Виллиджу. Дункан опустил разделительное стекло и заметил, что ранним субботним утром город кажется совсем опустевшим.
– Если бы так всегда! Иногда мне приходится ездить в воскресенье через Финансовый Квартал. Нет места в мире спокойнее, чем Уолл-стрит воскресным утром, и люди, что нежатся в Бэттери-парке, кажутся просто из другого города, из другого мира.
Такси делает круг и въезжает на Бруклинский мост. Когда они проезжают Бруклин, он спрашивает:
– Вы помните фильм Денни Кэя «Парнишка из Бруклина»?
– Мне никогда не нравился Денни Кэй: вечно он паясничал. Я предпочитал Боба Хоупа.
– Боба Хоупа, – еле слышно бормочет мужчина: интересно, он еще жив? – А Хоуп жив?
– Жив и работает. Приезжал и выступал перед нами, когда мы были в Корее. Вы были в Корее?
– Нет.
Машина едет по улице, застроенной симметричными зданиями из красного кирпича с большим количеством пожарных лестниц. Иногда меж домов мелькнут грязные воды канала Баттермилк, а вдали – небоскребы Манхэттена. Мужчина расплачивается, берет у водителя квитанцию, машет ему рукой на прощанье, а потом, как заправский спортсмен, преодолевает ступеньки, ведущие к резной деревянной двери с зарешеченными стеклами. Прижав одной рукой к себе коробку с бутербродами, он другой вставляет пластиковую карточку в щель рядом с вывеской «Бюро развития», и дверь открывается. Кажется, что в холле никого нет, но за матовыми стеклами можно различить тени двух мужчин в форме. Они наблюдают, как он пересекает холл и, пройдя по коридору, оказывается в большой комнате, где стоят двадцать рабочих столов с выключенными компьютерами. Рядом с тем, за которым, похоже, не работает никто и никогда, висит на стене огромная фотография – Нью-Йорк с птичьего полета, 1922 год. Опустив руку под последний стол, словно хочет прилепить там надоевшую жвачку, мужчина нажимает на кнопку, которая открывает вход в пещеру Али-Бабы. Фотография Нью-Йорка медленно отъезжает в сторону. За ней оказывается еще один коридор, еще одна дверь, за которой – кабинет шефа, каким его обычно изображают в телесериалах. И трое сидящих там мужчин, увидев его, удивленно поднимают брови и пожимают плечами. Он направляется к своему столу начальника – внушительному, из настоящего дерева из лесов Новой Англии. Когда он усаживается, обмен удивленными взглядами прекращается. Мужчина ставит коробку с бутербродами на стол, выбирает фломастер из тех пяти-шести, что лежат перед ним на столе, и размашисто пишет на чистом листе бумаги: «Рохас, тайный осведомитель, НЙ-5075».