Единственный свидетель(Юмористические рассказы) - Ленч Леонид Сергеевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Инокеша, извини, но тебя… очень энергично просит Комов!
Доедаев Иннокентий Сергеевич, критик, поднялся из-за стола и, изобразив томное страдание на благообразном тонкогубом лице, пошел в соседнюю комнату, где находился «враг рода человеческого» — так Доедаев называл телефон.
Критик взял трубку и сказал сдержанно и с достоинством:
— Я вас слушаю, Павел Петрович!
В трубке сейчас же зарокотал сочный баритон редактора журнала «Звено» Комова:
— Привет, Иннокентий Сергеевич! Я послал вам домой с курьером пьесу молодого писателя Гурьева «Перелом». Она вышла отдельным изданием. Надо срочно написать о ней статью для журнала. Вы читали «Перелом»?
— Нет!..
— Прочтите и… оцените!..
Сердце критика неприятно екнуло. Почему срочно? И о молодом писателе? И почему именно он, Доедаев, должен оценить?
Иннокентий Сергеевич осторожно осведомился:
— А… кто читал этот самый «Перелом»?
— Народ, Иннокентий Сергеевич! Читатели!
— А… товарищи… тоже читали?
— Какие товарищи?
— Ну, хотя бы наши, из редакции. Василий Павлович читал?
— Не знаю. Он в командировке.
— Ах, да, да! А Федор Романович?
— В санатории.
— А пьеса эта где-нибудь шла?
— Кажется, нет.
— А вы, Павел Петрович, ее читали?
— Я читал. Но мне интересно ваше мнение знать. Вы же у нас мастер точной (редактор ласково хохотнул) безопасной оценки. Вам и карты в руки!
Мастер безопасной оценки посмотрел в зеркало на свое, теперь уже окончательно расстроенное, поплывшее вниз лицо и, глотая вдруг набежавшую слюну, простонал в трубку:
— Освободите, Павел Петрович. У меня, кажется, грипп начинается. Не смогу!..
Но от Комова не так-то легко было отвязаться.
— У всех грипп! — снова зарокотал в трубке его жизнерадостный баритон. — У меня кончается, у вас начинается. Никаких отказов не признаю. Курьерша у вас будет с минуты на минуту. Прочтите и — за стол! Привет!
Первые же картины «Перелома» (это была пьеса из колхозной жизни) поразили и даже слегка испугали Доедаева. Что-то необычное, странно волнующее было в произведении молодого писателя. Оно было не похоже на те гладкие, ровные, как хорошо оструганная доска, пьесы, повести и рассказы, которые частенько приходилось читать Доедаеву и о которых он — с такой изящной легкостью! — писал свои статьи и рецензии, похожие на бухгалтерский отчет: недостатков столько-то, достоинств столько-то, сальдо в пользу писателя Н. Иногда, правда, сальдо получалось не в пользу писателя Н., и тогда Доедаев с пристойным прискорбием доводил об этом до сведения широких читательских масс.
А тут перед глазами критика проходила сама жизнь во всем ее сложном, опьяняющем своеобразии. Герои «Перелома» трудились, страдали, любили, ссорились и мирились; положительные персонажи совершали ошибки и — можете себе представить! — не сразу понимали, что они ошиблись, а упорствовали в своих заблуждениях; отрицательные не легко и покорно уступали дорогу положительным, нет, они вступали с ними в конфликт, они боролись с ними; что касается местных руководителей, то они иногда — о, ужас! — выносили неправильные решения, чем и пользовались отрицательные в своей борьбе с положительными.
И вот критику Доедаеву, мастеру точной безопасной оценки, надо было сказать свое слово о такой пьесе. Было над чем призадуматься, тем более что автор ее не принадлежал к категории увенчанных лаврами, маститых писателей.
Прочитав пьесу, Иннокентий Сергеевич прежде всего занялся тем, что он называл «оперативной разведкой»: стал звонить критикам — своим знакомым и приятелям, — чтобы узнать, что они думают о пьесе Гурьева. Прием старый, испытанный, но верный.
Результаты, однако, получились неутешительные. Один критик сказал, что он «Перелома» не читал, но по его блудливому тону Иннокентий Сергеевич понял, что критик соврал; другой признался, что читал, и при этом загадочно прибавил: «Да, знаете, твердый орешек!» — после чего ловко перевел разговор на другие темы, а когда Доедаев попытался опять заговорить о «Переломе», повторил: «Да, да, твердый орешек, твердый!» — и снова пустил разговор под откос. Так из оперативной разведки ничего и не вышло. Что касается Комова, то он уехал работать на дачу и через секретаршу передал Иннокентию Сергеевичу, что вернется через четыре дня и просит написать рецензию к этому сроку.
Промучившись два дня, Доедаев вечером третьего сел писать рецензию. Он сидел за письменным столом, над которым — как бы осеняя сидящего — висел на стене большой портрет Белинского, и обдумывал свою будущую статью. Главное — написать первую фразу, а там уж пойдет…
Прошел час, но рецензия не вытанцовывалась. О «Переломе» нельзя было написать в обычном для Доедаева увертливом стиле: ни «да» ни «нет». О пьесе Гурьева надо было написать так же страстно, как была написана сама пьеса. «Да» критика должно было звучать так же убежденно и горячо, как и его «нет». Доедаев понимал это, и собственное бессилие раздражало и мучило его. Он позвал жену и попросил крепкого чая.
Жена сказала ласково:
— Трудно, Инокеша?
— Ох, трудно, Настасья!..
— Но ты же говорил, что пьеса острая. Вот ты и оцени ее… с точки зрения нашей советской жизни, которая… Что ты на меня так смотришь?
— При чем здесь жизнь?
Чай был выпит, но дело не двигалось вперед.
Критик растерялся. То, что он должен был оценить, не помещалось на хрупких и узких полочках его представлений о жизни. К растерянности примешалось и чувство странного раздражения. Ох, уж этот молодой Гурьев с его проклятым «Переломом»! Так все было хорошо, удобно, уютно, бесконфликтно, и — на тебе! — ни с того ни с сего возник такой неприятный конфликт! И с кем? С каким-то никому не ведомым Гурьевым. Он же явно покушается на его, Доедаева, безоблачное и благодушное существование…
Чем больше размышлял Доедаев, тем больше нервничал. И вдруг все понял: то, о чем пишет Гурьев, не типично. О таких фактах можно и нужно писать, но в лучшем случае докладные записки, с надписью сверху, в правом углу: «Секретно». И обязательно с точным упоминанием фамилий, имен и отчеств. Но писатель не обследователь, не особоуполномоченный. Да-с!..
Доедаев сам не заметил, как перо его окунулось в чернильницу и быстро забегало по бумаге. Вдохновение овладело критиком. Предостерегающими столбами вставали в его рукописи патетические восклицательные знаки, пугающие многозначительные многоточия предупреждали и пресекали. Доедаев обвинял молодого писателя в… незнании жизни и даже в клевете на действительность! Глаголы «извращает», «опошляет», «искажает» и «неверно преломляет» так и сыпались с его пера.
Кончил писать он поздно и спал тревожно и плохо. Утром жена принесла газеты и сказала, что курьерша из «Звена» уже пришла и ждет в передней. Иннокентий Сергеевич велел отдать рукопись посланнице Комова, а сам развернул газету и… тотчас же увидел подвальную статью на второй странице, в которой известный критик подробно разбирал пьесу «Перелом» молодого писателя Гурьева. Опытный глаз Доедаева мгновенно схватил эпитеты «талантливая», «острая», «свежая», «жизненная». Мастер точной, безопасной оценки почувствовал противную дрожь во всем теле. Однако он мгновенно взял себя в руки и, как был, в белье и босиком (тут уж было, как говорится, не до штанов!) выскочил в переднюю.
— Где она?! — закричал он так отчаянно, что жена побледнела и схватилась за голову.
— Боже мой! Кто она, Инокеша?
— Курьерша!
— Ушла!..
— Верни!..
…Доедаеву повезло. Курьершу, заболтавшуюся внизу с лифтершей, вернули. Иннокентий Сергеевич отобрал у нее свою рукопись и велел передать Комову, что статью он пришлет часа через три — дескать, дописывает. Он наскоро позавтракал, успокоился («Пронесла нелегкая! В конце концов ерунда, конечно, статья была же только написана, но не напечатана! Но… пошли бы разговоры, кривотолки. Что бы сказали в Союзе писателей? В секретариате? В секциях и подсекциях? В комиссиях и подкомиссиях?.. Да и Комов бы постарался изобразить происшествие в юмористическом духе… В общем, хорошо то, что хорошо кончается») и снова сел за письменный стол — писать рецензию на «Перелом» заново.