Первопонятия. Ключи к культурному коду - Михаил Наумович Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна перспектива не отменяет другую, а обогащает ее. То, что я переживаю свое внутреннее соучастие в грехах и преступлениях других, не ослабляет моего чувства вины за свои собственные. Я учусь не судить фарисейски, не возноситься над другими своей «добродетелью», поскольку понимаю меру своей причастности к большим, всечеловеческим грехам. И тогда я начинаю иначе оценивать и свои «малые» грехи, вижу в них зачатки тех больших грехов, разрастание которых создает тиранов, убийц, насильников. Эта способность видеть малое в большом и большое в малом так же важна для нравственного, как и для научного сознания. Увидеть в мельчайших частицах и атомах основу вселенского устройства. Увидеть в мельчайших страстях и грехах основу гигантских нравственных коллизий и катастроф. Увидеть свое в чужом и чужое в своем – и в себе пред-отвратить то, что в чужом отвращает. На чужих винах, таких очевидных, огромных, безобразных, мы учимся различать и разоблачать свои, малые, скрытые, привычные, в чем-то даже приятные.
Вина и радость
Признание вины за себя и за других нисколько не приводит Зосиму к унынию и отчаянию, а, напротив, просветляет и «увеселяет». Вместе с чувством вины приобретается и способность покаяния и прощения. Брать на себя вину другого – значит верить, что и твоя вина будет тебе прощена. Как говорит Алеша, есть Существо, которое «может все простить, всех и вся и за все, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за все». Отсюда же и слова молитвы «Отче наш»: «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим». Собственно, уже Маркел, старший брат Зосимы и первый проповедник «совиновности», не печалится, а радуется, признавая свою вину перед всеми. Это слезная радость принятия и одновременно отпущения всех вин, радость их превозможения приятием, радость всеобщего раскаяния, ведущая к новой, «райской» жизни.
«Уж много ты на себя грехов берешь», – плачет, бывало, матушка. – «Матушка, радость моя, я ведь от веселья, а не от горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только тебе не могу, ибо не знаю, как их и любить. Пусть я грешен пред всеми, да зато и меня все простят, вот и рай. Разве я теперь не в раю?»
Не случайно именно скоротечная чахотка и неминуемость смерти приводят Маркела к осознанию виновности каждого перед каждым. Обратная перспектива развертывается не только в пространстве, но и во времени, предполагая именно «обратный» взгляд на всю человеческую жизнь – взгляд из смерти или посмертья. Обычно мы воспринимаем предстоящую жизнь в прямой перспективе: близкое – крупнее, дальнее – мельче. Месяц заслоняется днем, год – месяцем, десятилетия – годом… Но если вывернуть эту перспективу, взглянуть на целостную панораму жизни, какой она предстает умирающему, то дальнее предстанет наибольшим, а близкое уменьшится. «С моей потусторонней точки зрения», – любил говорить Венедикт Ерофеев. В этой обратной перспективе не только все дни и годы впишутся в жизненный горизонт, но и своя маленькая жизнь – в еще более широкий горизонт, объемлющий близких и дальних.
«Да, говорит, была такая Божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один все обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе».
Эту предельную открытость перспективы, которая охватывает все мироздание, Маркел называет «Божией славой». В ней все люди выступают совиновными, причем каждый чувствует свою вину сильнее, чем вину других. Но это же предсмертное (или даже как бы посмертное) чувство вины приоткрывает и возможность всеобщего прощения, «радостного плача», то есть покаянного возвращения в тот рай, который продолжает пребывать в природе.
Чужая вина и заслуга
Если каждый перед всеми и за всех виноват, то можно ли такую соборность нравственного чувства распространить и на чужие свершения, достижения, добродетели? Если, допустим, Дмитрий Карамазов, приговоренный к Сибири, несет на себе бремя вины Ивана и Смердякова, замысливших и совершивших отцеубийство, то может ли он принять в себя и частицу брата Алеши, а через него – и старца Зосимы, может ли он через них очиститься? Если я чувствую себя совиновным преступникам, имею ли я право почувствовать себя сподвижным старцу Серафиму или совдохновенным Пушкину? Почему чужая вина мне вменяется, а заслуга нет? По той же простой причине, по какой смирение, то есть сознание своей недостойности, открывает мне путь внутреннего роста, а гордыня этот путь закрывает.
Однако я вполне могу гордиться за других. За Моцарта и Бетховена, потому что я часть человечества, которое породило этих гениев; за Пушкина и Толстого, потому что по языку я причастен к той культуре, которая их произвела. У меня еще больше прав гордиться своими близкими, потому что я причастен тому роду и семье, из которых они происходят. Между всеми нами есть нечто общее: человеческое, народное, родовое, семейное… И чем теснее и избирательнее эта общность, тем больше у меня прав на гордость за своих, за «со-общников», поскольку в обратной перспективе, охватывающей человечество, они возвеличивают и оправдывают меня. Вот почему у Дмитрия не меньше оснований быть «со-честным» Алеше, чем со-виновным Ивану. Такова природа «соборной» перспективы: всеобъемлющий духовный макрокосм становится микрокосмом каждого.
✓ Обида, Совесть, Чистота
Власть
Власть – это способность подчинять себе волю других людей и управлять их действиями, даже вопреки их желанию и сопротивлению. У слов «власть» и «владение» – общий корень (праславянское *voldti – владеть). Но если владение (объектами) – это экономическая категория, то власть (над субъектами) – политическая. В русском языке хорошо прослеживается связь «власти» и «владения» как результат смешения политики и экономики, характерного для тех обществ, где одни люди могли не только властвовать, но и владеть другими.
Многообразие властей
Категория власти гораздо шире политики, она коренится в самой жизни, в ее воле к самоутверждению. Вспомним Ницше: «Жизнь не имеет иных ценностей, кроме степени власти – если мы предположим, что сама жизнь есть воля к власти»[79]. Не обсуждая сейчас всех граней этой «властоцентрической» философии, отмечу лишь, что власть предстает у Ницше и как биологический, и как эстетический, и как религиозный феномен. Об этом говорят сами названия разделов его последнего, незавершенного труда «Воля к власти»: «Воля к власти как познание», «Воля