Да здравствует весь мир ! (О Льве Толстом) - В Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Сибири, при переезде на пароме через реку, князь Нехлюдов знакомится со стариком бродягой.
"- Никакой веры у меня нет. Потому никому я, никому не верю, окроме себе, - быстро и решительно сказал старик.
- Да как же себе верить? - сказал Нехлюдов. - Можно ошибиться.
- Ни в жизнь, - тряхнув головой, решительно отвечал старик.
- Так отчего же разные веры есть? - спросил Нехлюдов.
- Оттого и разные веры, что людям верят, а себе не верят. И я людям верил и блудил, как в тайге; так заплутался, что не чаял выбраться... Значит, верь всяк своему духу, и вот будут все соединены. Будь всяк сам себе, и все будут за едино".
Быть самим собою, отыскать в глубине своей самого себя - в этом вся жизненная задача человека. Но, конечно, для Толстого смысл этой задачи совсем не тот, что, например, для Макса Штирнера. Штирнер пишет: "Во всякий момент мы бываем всем, чем мы быть можем, и не должны быть чем-то большим". Для Толстого мы очень редко бываем "всем, чем мы быть можем", а можем мы быть чем-то гораздо большим, чем мы есть. Жизнь - это нечто более трудное, чем думает человек. Более трудное, - но также более глубокое и более ценное. Добрые гении светлым сонмом окружают человека и шепчут ему внятные, радостные призывы. Чутко вслушиваться в них, смело следовать им - и жизнь засияет чудесным, неслыханно ярким светом. "Иго мое благо, и бремя мое легко".
Но опять и опять следует подчеркнуть: голоса эти призывают не к добру. К живой жизни они зовут, к полному, целостному обнаружению жизни, и обнаружение это довлеет само себе, в самом себе несет свою цель, - оно бесцельно. Из живой же жизни - именно потому, что она - живая жизнь, - само собою родится благо, сама собою встает цель. "Каждая личность, - говорит Толстой в "Войне и мире", - носит в самой себе свои цели и между тем носит их для того, чтобы служить недоступным человеку целям общим".
Цели эти настолько недоступны человеку, что даже само добро, истинное добро, бывает результатом его деятельности только тогда, когда человек не ставит себе добро целью.
Николай Ростов хозяйничает в деревне. "Когда жена говорила ему о заслуге, состоящей в том, что он делает добро своим подданным, он сердился и отвечал: "Вот уж нисколько; для их блага вот чего не сделаю. Все это поэзия и бабьи сказки - все это благо ближнего". И должно быть, потому, что Николай не позволял себе мысли о том, что он делает что-нибудь для других, для добродетели, все, что он делал, было плодотворно".
То же и с Левиным. "Прежде, когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, он замечал, что мысли об этом были приятны, но самая деятельность всегда бывала нескладная; теперь же, когда он стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он чувствовал уверенность, что дело его необходимо и что оно все становится больше и больше".
Живи для себя, не думай о других и о добродетели - и дело твое будет плодотворно, будет необходимо для жизни... Это значит: не нужно, чтоб тебя механически вело узкое, намеренное добро - оно только сушит, обесцвечивает душу, и потому ничего не дает для жизни. Задача твоя: органически развивать себя из самого себя, проявлять ту радостную, широкую, безнамеренную жизнь, которую заложила природа в тебе, как и во всех живых существах. Только живи подлинною своею сущностью, и само собою придет единение с миром, придет добро. Об этом уж без нас позаботится природа, благая и мудрая, которую не нам учить и не нам направлять.
XV
ПРИРОДА
Во время той же беседы, о которой я рассказывал, Толстой заговорил о присланной ему Мечниковым книге его "Essai de la philosophie optimiste". С негодованием и насмешкой он говорил о книге, о "невежестве", проявляемом в ней Мечниковым.
"Он, профессор Мечников, хочет... исправлять природу! Он лучше природы знает, что нам нужно и что не нужно!.. У китайцев есть слово - "шу". Это значит - уважение. Уважение не к кому-нибудь, не за что-нибудь, а просто уважение, уважение ко всему за все. Уважение вот к этому лопуху у частокола за то, что он растет, к облачку на небе, к этой грязной, с водою в колеях, дороге... Когда мы, наконец, научимся этому уважению к жизни?"
Природы с ее колебанием и противоборством разноречивых устремлений, с дисгармоническою несогласованностью и болезненными уклонениями ее инстинктов - такой природы для Толстого не существует. Она всегда блага, всегда божественно-мудра - тою глубокою мудростью, которой ум человеческий не должен дерзать даже касаться. Исправлять природу, пытаться направить ее по своему человеческому разумению - это для Толстого такое же смешное безумие, как если бы человек, желая улучшить форму цветка, стал вывертывать его из бутона и по своему вкусу обрезывать лепестки.
Отсюда - резкое и решительное отрицание, например, медицины. Доктора запретили жене Позднышева кормить ее ребенка. Для них это легко, просто и понятно: кормление истощает женщину, - не нужно кормить. Но они не видят, что этим они разрушают целый сложный, чудесный мир, в котором жизненно-неразрывно все связано одно с другим. "В это самое время ее свободы от беременности и кормления в ней с особенной силой проявилось прежде заснувшее это женское кокетство... Я особенно ревновал в это время, во-первых, потому, что жена испытывала то свойственное матери беспокойство, которое должно вызывать беспричинное нарушение правильного хода жизни; во-вторых, потому, что, увидав, как она легко отбросила нравственную обязанность матери, я справедливо, хотя и бессознательно, заключил, что ей так же легко будет отбросить и супружескую".
Смешны и нелепы старания врачей устанавливать правила, как жить человеку, как есть, спать, как выхаживать детей. Глубоко и прочно все нужные правила заложены в человеке самою природою; только к ней нужно прислушиваться, к ее блаженному, непогрешимому голосу, а не к выведенным из ума, бесконечно разнообразным и постоянно сменяющимся правилам докторов. "Кормить так, тем; нет, не так, не тем, а вот этак; одевать, поить, купать, класть спать, гулять, воздух, - на все это мы с женой узнавали всякую неделю новые правила. Точно со вчерашнего дня начали рожать детей".
Подобное же отношение вызывает к себе со стороны Толстого и наше обычное воспитание. Оно до глубины души возмущает его "недостатком уважения к человеческой природе".
"Воспитание, как умышленное формирование людей по известным образцам, не плодотворно, не законно, не возможно, - говорит Толстой. - Воспитание портит, а не исправляет людей. Чем больше испорчен ребенок, тем меньше нужно его воспитывать, тем больше нужно ему свободы".
"Но ведь дети не всегда знают, что им нужно, дети ошибаются и т. д., слышу я. Я не вхожу в такой спор. Этот спор привел бы нас к вопросу: права ли перед судом человека природа человека? и проч. Я этого не знаю и на это поприще не становлюсь".
Толстой это знает, и знает совершенно определенно. Для него тут даже вопроса не будет. Конечно и конечно, природа права!
"Не бойтесь: человеку ничто человеческое не вредно, - пишет он. - Вы сомневаетесь? Отдайтесь чувству, и оно не обманет вас. Поверьте его природе".
Мудро, любовно и нежно ведет человека природа по его жизненной стезе. И даже в самых, казалось бы, ужасных, в самых жестоких своих проявлениях она все та же - по-всегдашнему мудрая, благая и великодушная.
Старая графиня Ростова, при вести о смерти сына Пети, сходит с ума. "В бессильной борьбе с действительностью, мать, отказываясь верить в то, что она могла жить, когда был убит цветущий жизнью ее любимый мальчик, спасалась от действительности, в мире безумия".
Умирает Николай Левин. Он страстно и жадно цепляется за уходящую жизнь, в безмерном ужасе косится на надвигающуюся смерть. Дикими, испуганными глазами смотрит на брата: "Ох, не люблю я тот свет! Не люблю". На лице его "строгое, укоризненное выражение зависти умирающего к живому". Умирать с таким чувством - ужаснее всяких страданий. И благая природа приходит на помощь.
"Страдания, равномерно увеличиваясь, делали свое дело и приготовляли его к смерти... Вся жизнь его сливалась в одно чувство страдания и желания избавиться от него. В нем, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть, как на удовлетворение его желаний, как на счастие".
Замечательно, - и навряд ли это случайность: страдания предсмертные выпадают у Толстого как раз на долю людей, боящихся смерти, не могущих оторваться от жизни. Мы видели это и на Иване Ильиче, как в конце его мук вдруг исчезает страх смерти и вместо смерти является свет. Видим мы это и на Андрее Болконском. Холодным, укоризненным взглядом он встречает приехавшую сестру, и взгляд этот говорит: "Ты виновата в том, что живешь и думаешь о живом, а я!.." И вот с ним случается то, о чем Наташа говорит: "Два дня назад вдруг это сделалось с ним". Сделалось это, - и все для князя Андрея изменилось: "он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной, и странной легкости бытия".