Над кукушкиным гнездом - Кен Кизи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С кем поспорить на пятерку? Покуда не попробовал, никто не докажет мне, что я не могу. На пятерку…
– Мистер Макмерфи, это такое же безрассудство, как ваше пари насчет сестры.
– У кого есть лишние пять долларов? Кладите или дальше проходите…
Они сразу же начинают писать расписки: он столько раз обыгрывал их в покер и в очко, что им не терпится поквитаться с ним, а тут дело верное. Не понимаю, что он затеял, – пускай он большой и здоровый, но чтобы взять этот пульт, нужны трое таких, как он, и Макмерфи сам это знает. С одного взгляда ясно: не то что от земли оторвать, он даже наклонить его не сможет. Но вот все острые написали долговые расписки, и он подходит к пульту, снимает с него Билли Биббита, плюет на широкие мозолистые ладони, шлепает одну о другую, поводит плечами.
– Ладно, отойдите в сторонку. Когда я напрягаюсь, я, бывает, трачу весь воздух по соседству, и взрослые мужики от удушья падают в обморок. Отойдите. Будет трескаться цемент, и полетит сталь. Уберите детей и женщин в безопасное место. Отойдите…
– Ведь может и поднять, ей-богу, – бормочет Чесвик.
– Если языком, то пожалуй, – отвечает Фредриксон.
– Но скорее приобретет отличную грыжу, – говорит Хардинг. – Ладно, Макмерфи, не валяй дурака, человеку эту вещь не поднять.
– Отойдите, барышни, кислород мой расходуете.
Макмерфи двигает ногами, чтобы принять стойку поудобнее, потом еще раз вытирает ладони о брюки и, наклонившись, берется за рычаги по бокам пульта. Тянет за них, а острые начинают улюлюкать и шутить над ним. Он отпускает рычаги, выпрямляется и снова переставляет ноги.
– Сдаешься? – Фредриксон ухмыляется.
– Только разминка. А вот сейчас будет всерьез… – Снова хватается за рычаги.
И вдруг все перестают улюлюкать. Руки у него набухают, вены вздуваются под кожей. Он зажмурился и оскалил зубы. Голова у него откинута, сухожилия, как скрученные веревки, протянулись по напружиненной шее, через плечи и по рукам. Все тело дрожит от напряжения; он силится поднять то, чего поднять не может, и сам знает это, и все вокруг знают.
И все же в ту секунду, когда мы слышим, как хрустит цемент под нашими ногами, у нас мелькает в голове: а ведь поднимет, чего доброго.
Потом он с шумом выдувает воздух и без сил отваливается к стене. На рычагах осталась кровь, он сорвал себе ладони. С минуту он тяжело дышит, с закрытыми глазами прислонясь к стене. Ни звука, только его свистящее дыхание; все молчат.
Он открывает глаза и смотрит на нас. Обводит взглядом одного за другим – даже меня, – потом вынимает из карманов все долговые расписки, которые собрал в последние дни за покером. Он наклоняется над столом и пробует их разобрать, но руки у него скрючены, как красные птичьи лапы, пальцы не слушаются.
Тогда он бросает всю пачку на пол – а расписок там на сорок – пятьдесят долларов от каждого – и идет прочь из ванной комнаты. В дверях оборачивается к зрителям.
– Но я хотя бы попытался, – говорит он. – Черт возьми, на это, по крайней мере, меня хватило, так или нет?
И выходит, а запачканные бумажки валяются на полу – для тех, кто захочет в них разбираться.
В комнате для персонала консультант с серой паутиной на желтом черепе разговаривает с врачами-стажерами.
Я мету мимо него.
– А это что такое? – Он смотрит на меня, как на непонятную букашку.
Один из молодых врачей показывает на свои уши, глухой, мол, и консультант продолжает.
Подъезжаю за щеткой к большущей картине – приволок ее этот, по связям с общественностью, когда напустили такого туману, что я его не видел. На картине какой-то удит на искусственную муху в горах, похоже на Очокос возле Пейнвилла – снег на вершинах за соснами, высокие стволы белого тополя по берегам речки, земля в кислых зеленых заплатах щавеля. Он забрасывает свою муху в заводь позади скалы. На муху тут не годится. Тут нужна блесна и крючок номер шесть – а на муху лучше вон там, пониже, на стремнине.
Между тополей бежит тропа, я прошелся со щеткой по тропе, сел на камень и гляжу назад через раму на консультанта, который беседует с молодыми. Вижу, он тычет пальцем в какое-то место на ладони, но слов его не слышно за шумом холодной пенистой речки, мчащейся по камням. Ветер дует с вершин, он пахнет снегом. Вижу кротовые кучи в траве. До чего приятное место, вот где можно вытянуть ноги и расслабиться.
Забывается – надо специально сесть и постараться вспомнить, – забывается, каково было жить в прежней больнице. Там не было на стенах таких приятных мест для отдыха. Не было телевизора, плавательных бассейнов, курятины два раза в месяц. Голые стены, стулья, смирительные рубашки, такие тугие, что надо часами трудиться, пока из них выберешься. С тех пор медики многому научились. «Проделан большой путь», – говорит толстолицый по связям с общественностью. Они очень украсили жизнь при помощи краски, украшений и хромированной сантехники. «У человека, которому захочется сбежать из такого приятного места, – говорит толстолицый по связям с общественностью, – да у него просто не все в порядке».
В ординаторской приглашенный специалист отвечает на вопросы молодых врачей, а сам обнимает себя за локти и ежится, будто замерз. Он тощий, высохший, одежда болтается на мослах. Он стоит, обнимает себя за локти и ежится. Тоже, наверно, почувствовал холодный снежный ветер с вершин.
По вечерам стало трудно найти свою кровать, приходится ползать на четвереньках, щупать снизу пружины, покуда не нашарю прилепленные там шарики жвачки. Никто не жалуется на туман. Теперь я сообразил почему: худо, конечно, но можно нырнуть в него и спрятаться от опасности. Вот чего не понимает Макмерфи: что мы хотим спрятаться от опасности. Он все пытается вытащить нас из тумана на открытое место, где до нас легко добраться.
Внизу прибыла партия замороженных частей – сердец, почек, мозгов и прочего. Слышу, как они гремят, скатываясь в холодильник по угольному желобу. В комнате кто-то невидимый говорит, что в буйном отделении кто-то покончил с собой. Горлан Гроган. Отрезал мошонку, истек кровью прямо на стульчаке в уборной, там было еще человек пять, и ничего не заметили, пока он не свалился на пол мертвый.
Вот чего не могу понять: чего им так не терпится, подождал бы немного, и все.
Я знаю, как она у них действует, туманная машина. В Европе у нас целый взвод работал с ними на аэродромах. Когда разведка сообщала, что будут бомбить, или генералы задумывали что-то секретное – сделать втихомолку, скрыть так, чтобы даже шпионы на базе ни о чем не догадались, – на летное поле пускали туман.
Устройство нехитрое: обыкновенный компрессор засасывает воду из одного бака и специальное масло из другого бака, сжимает их, и из черной трубы на конце машины выдувается белая туча тумана, которая может покрыть все поле за девяносто секунд. Это было первое, что я увидел, когда приземлились в Европе, – туман из таких машин. За нашим транспортным самолетом увязались перехватчики, и, как только мы сели, туманная команда запустила машины. Мы смотрели в круглые поцарапанные иллюминаторы и увидели, как джипы подвезли эти машины к самолету, а потом заклубился туман, поплыл по полю и залепил стекла, точно мокрая вата.
Из самолета шли на звук судейского свистка – свистел лейтенант, и похоже это было на крик перелетного гуся. Как только я вылез из люка, стало видно не дальше чем на метр. Казалось, ты на поле совсем один. Враг тебе был не опасен, но ты чувствовал себя ужасно одиноким. Звуки замирали и растворялись уже в нескольких шагах, и ты не слышал никого из своего взвода, ничего, кроме отрывистых свистков в мягкой, пушистой белизне, такой густой, что в ней терялось даже твое тело ниже пояса; видел защитную рубашку, медную пряжку на поясе, а дальше только белое, как будто ниже пояса ты тоже растворился в тумане.
А потом другой солдат, заблудившийся, как и ты, вдруг появлялся прямо перед глазами – так крупно и ясно ты не видел человеческого лица никогда в жизни. Глаза твои изо всех сил старались прорвать туман, и, когда что-то появляется перед ними, каждая подробность видна в десять раз яснее обычного, так ясно, что вы оба поневоле отворачиваетесь. Когда перед тобой появляется человек, ты не хочешь смотреть ему в лицо, и он не хочет – очень уж больно видеть кого-то с такой ясностью, как будто смотришь ему внутрь, – но отвернуться и совсем его потерять тоже неохота. Вот и выбирай: либо напрягайся и смотри на то, что появляется из тумана, хотя смотреть больно, либо расслабься и пропади во мгле.
Они купили такую туманную машину, списанную в армии, подсоединили к вентиляции в новом корпусе до того, как нас туда перевели, и поначалу, чтобы не потеряться, я вглядывался в туман изо всех сил – так же, как на аэродромах в Европе. Тут никто свистком не сигналил и веревок не натягивал; оставалось только зацепиться за что-нибудь глазами, чтобы не пропасть. Иногда все равно пропадал, тонул в нем, чтобы спрятаться, а после каждый раз оказывался на одном и том же месте, перед одной и той же металлической дверью с рядом заклепок, похожих на глаза, и без номера, словно эта дверь притягивала меня, сколько бы я ни сопротивлялся, словно ток, который вырабатывали за дверью эти демоны, посылался по лучу сквозь туман и приводил меня туда, как робота.