Вторая жена - Евгения Марлитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик обиделся и запретил от имени своего и своих предков употреблять подобные сравнения. Произошел резкий обмен словами, бросивший яркий свет на прошедшее. Продолжая, по-видимому безучастно, вышивать стежок за стежком, Лиана мысленно представляла себе трех братьев Майнау, которые, лет тридцать пять тому назад немало возбуждали о себе толков. Они были красивы и богаты, и все в них заискивали… Этот старик с безукоризненно завитыми седыми волосами, с покрасневшим от внутреннего волнения лицом был прав, протестуя против бродяжнической крови. Он, средний из братьев, мог жить и дышать только в придворной атмосфере. Он всегда стремился к высшим целям, как обыкновенно выражалась про него графиня Трахенберг, когда хотела намекнуть на то, что отвергла его искательства… «Прилично» пристроившись при дворе, он, согласно «приличию», женился на равной ему по рождению женщине, «назначенной» ему царствующей герцогиней, и по совести мог сказать, что его аристократические ноги не касались грубой почвы обыденной жизни. Его старшему брату, напротив, рано наскучил свет; он добирался до вечных льдов Северного полюса и вел кочующую жизнь среди индейских охотников; когда же он появлялся в «маленьком гнезде немецкой земли», то своей эксцентричностью и бесцеремонностью приводил в ужас своего придворного брата. Но раз одной красивой богатой наследнице удалось поймать его в свои сети; он женился на ней и прожил в столице как раз столько времени, сколько было нужно, чтобы после несчастных родов закрыть прелестному созданию глаза, дать при крещении осиротевшему сыну имя Рауля и написать свое завещание. Тогда он отряс прах от своих ног и представил германскому посольству в Бразилии передать известие, что он умер от лихорадки.
Когда это повествование было окончено, Лиана хотела было пожалеть своего мужа, так рано осиротевшего, но к чему же? Он был богат, красив, полон жизни и силы и в своей независимости был до крайности беспощаден к другим. Весь мир, со всеми его наслаждениями, был у его ног, и по своей пылкой натуре он предавался им без разбора. Он сидел возле ворчливого старика, следя взглядом за голубыми клубами дыма своей сигары, стремившимися к окну, чтобы там слиться с последними лучами заходящего солнца.
— Милый Шенверт! — воскликнул он с комическим пафосом, указывая рукою на представлявшийся с террасы великолепный пейзаж. — Завидный уголок! Единственно тебе обязаны мы неутолимой жаждой к странствованию. Дядя гофмаршал и теперь прозябал бы в своей казенной квартире при дворе, если бы Гизберт Майнау остался здесь за печкой!
Придворный священник был прав, говоря, что старик выходит из себя при имени третьего, младшего, брата; так случилось и теперь: заслышав имя Гизберта, старик вздрогнул; но буря, вызванная неосторожным напоминанием, на этот раз не разразилась. Торопливо, точно собираясь в путь, положил он в карман пунцовый шелковый платок и различные флаконы и сказал:
— Pardon, мне пора вернуться к себе; к вечернему воздуху и к его бесспорной силе мои нервы чувствительны, как мимозы; а кто может сравниться с ним в мощности и силе?.. Да, блаженное время! Я всегда любил французские моды, а теперь сделался таким сварливым или, скорее, насмешником, что нахожу смешным, когда немецкая подражательность туда же пробует идти по стопам великого дяди… Любезный Рауль, в тебе много замашек дядюшки Гизберта, думаю, что никто не станет отрицать этого. И так как это нравится тебе, то я и поздравляю; да, я должен даже искренно желать, чтобы ты неуклонно держался его дороги, — его охота странствовать привела-таки его к истинной цели — к вечному спасению.
— Боже мой, да, как это грустно! Бедный дядя, он сделался хвор и благочестив, — проговорил Майнау с холодной усмешкой, между тем как гофмаршал положительно бил в набат своим серебряным колокольчиком.
Вошел камердинер, чтобы везти его в спальню. Майнау отстранил слугу и собственноручно покатил кресло до самой двери.
— Ты, верно, позволишь мне оказать дедушке Лео должное почтение, — сказал он вежливо, хотя очень сдержанно, гофмаршалу, который гордо кивнул ему головой.
Потом Майнау запер за ним дверь и возвратился к чайному столу.
Молодая женщина всего охотнее сложила бы в эту минуту работу и тоже удалилась бы; но она поневоле осталась с ним одна с глазу на глаз и вовсе не желала после остроумных споров его с дядей и придворным священником слышать его разговор о предметах повседневной жизни, так как он никогда не скрывал своей нелюбви к домашней прозе; но Лиана не нашла благовидного предлога выйти из комнаты: укладывать Лео было еще рано; мальчик преобразил Габриеля в коня и с громким криком гонял его взад и вперед по ступеням лестницы, ведшей от стеклянной двери в сад. Пододвинув стул ближе к окну, она стала дошивать пурпуровый цветок кактуса, пользуясь последними лучами заходящего солнца.
— Не страшит ли тебя фантастическая семья, в которую я ввел тебя, Юлиана? — спросил Майнау с улыбкой, после некоторого молчания закуривая новую сигару. — Ты видишь, что у дяди волосы становятся дыбом при мысли, что в его жилах есть хоть капля нашей «дурацкой крови»; по-своему он отчасти прав, олицетворяя собою правила и формы, и ты со своим невозмутимо-спокойным, очень благоразумным взглядом на вещи сходишься с ним — насколько я успел узнать тебя.
Майнау остановился, как бы в ожидании утвердительного ответа, но Лиана даже и не взглянула на него. Она думала, что ей нечего доказывать ему противное, когда он этого вовсе и не желает. Подняв немного голову, она сравнивала только что вышитую тень с общим рисунком. Нежные губы ее были сжаты, и матово-бледные щеки ни на каплю не сделались розовее. При необыкновенной миловидности, вторично поразившей в эту минуту пристально смотревшего на нее Майнау, молодая женская головка, с устремленными на узор глазами, была безжизненна, как статуя; он невольно подумал, неужели только одна фамильная гордость причиной невозмутимости этой глубоко замкнутой души, но в ту же минуту он в душе обрадовался, что именно это так, а не иначе.
— Какой дивный рисунок!.. — сказал он, указывая на цветок кактуса. — Я понимаю, что тихая женская натура может до того углубиться в этого рода занятие, что забывает о всех прелестях внешнего мира. Ты, конечно, едва ли слышала что-нибудь из моих прений с дядей.
Он говорил так благосклонно и снисходительно, как будто желал услышать, что она действительно ничего не слыхала.
— Я достаточно слышала для того, чтобы удивляться, что ты сам нарушаешь тобою же составленную программу, — сказала она невозмутимо. — Ты желаешь спокойной, бесстрастной и однообразно текущей домашней жизни, а несколько минут тому назад употреблял все усилия, чтобы раздражить гофмаршала.