Исторические мемуары об Императоре Александре и его дворе - София Шуазель-Гуфье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Государь затем соблаговолил сказать мне, что он пережил очень печальные минуты со времени пребывания своего в Вильне и в течение шестимесячной кампании. «Я очень много перестрадал, — сказал государь, — и сильно тревожился. Петербургское население волновалось, большинство было недовольно первыми военными действиями. В последнее царствование и при императрице Екатерине придворные интриги гораздо более привлекали общественное внимание, чем теперь; и в настоящее время все хотят быть посвященными в тайны правительства и политики; возможно ли удовлетворить всех?.. Я не разделяю счастливую философию Наполеона, и эта несчастная кампания стоила мне десятка лет жизни…» Государь назвал кампанию несчастной! Но ведь он был победителем! Он торжествовал! Но это великодушное сердце не могло радоваться своим успехам при виде страданий всего человечества.
Чтобы избавить чувствительные взоры императора от картины бедствий, причиненных этой жестокой войной, был составлен новый маршрут, удалявший его от пути, по которому следовали армии. Тем не менее он встретил по дороге несколько несчастных заблудившихся французов. Он давал им вспомоществование или сажал их в свои сани. Таким образом, он привез больного французского солдата в принадлежавший моему отцу замок Постави. Император ночевал там, оставил несчастному денег и просил позаботиться о нем. Таково было поведение государя относительно его врагов: он уже не считал их за таковых, раз они были несчастны. Наполеон совершенно иначе вел себя, когда он, среди бедствий, бросил собственных солдат — орудие его карьеры и славы.
Император приехал из Петербурга в Вильну в три дня, в открытых санях, что утомительнее, чем ночь, проведенная на бивуаках. И он сказал, смеясь: «За поездку в Вильну мне пришлось поплатиться кончиком носа».
Подали чай. Император любил чай и пил его много. Разливая чай, г-жа Т. предложила государю чашку, но он не согласился взять ее, говоря, что первая очередь за мной, и сказал тоном любезной шутки: «Хотя я и северный дикарь, но я знаю, как надо обходиться с дамами».
Император много расспрашивал меня о Наполеоне и о том, как я была ему представлена. Я попросту рассказала то, что произошло при этом случае. Государь повторил, что я выказала удивительную смелость, не побоявшись того, перед кем дрожали даже мужчины. Я ответила, что для меня было счастьем дать Его Величеству единственное доказательство преданности, которое было в моей власти, и что я не смела бы надеяться когда-либо получить столь отрадную награду — одобрение моего государя. Он пожелал знать, какое впечатление произвел на меня Наполеон. Я сказала, что внешность его не соответствовала моему представлению, которое я составила себе о нем, судя по его гению. «Вот именно, такое же впечатление произвел он и на меня,» — заметил государь. «Обратили вы внимание на его светлосерые глаза, столь проницательные, что трудно выдержать его взгляд?» — «Я ничего не нашла внушительного в личности Наполеона,» — сказала я тогда. «Признаюсь, несмотря на чрезвычайную доброту Вашего Величества, я испытываю большую робость в Вашем присутствии, чем когда меня представляли Наполеону; между тем я знала, насколько он неприветлив и необходителен в своем обращении с женщинами.» — «Как, — сказал император, — неужели я внушаю вам страх?» — «Да, Ваше Величество, страх заслужить Ваше неодобрение.» Государь любезно поблагодарил меня. Император спросил также, видела ли я неаполитанского короля. Я, ответила, что я лишь вскользь видела его из своего окна, со стороны двора, и что он произвел на меня впечатление театрального короля, с его желтыми сапогами и большим султаном a la Henri IV.
— Да, — сказал государь, — он заимствовал лишь костюм этого короля, а не его нравственные качества. Жаль, что вам не пришлось поговорить с ним; у него гасконский акцент. При моем первом свидании с Наполеоном я увидел около него молодого Журка, которого тотчас представили мне под именем и титулом герцога Бергского, зятя императора. В другой раз он появился в розовом мундире испанского покроя, с зелеными украшениями.
Я заговорила о новой милости, оказанной Наполеоном его зятю.
— Он чересчур добр, — сказал государь, — Наполеон должен бы расстрелять его, так как это он погубил его, уничтожив французскую кавалерию.
Государь не мог удержаться от улыбки, когда я передала ему фразу, которую сказал Наполеон, при представлении ему дамы: «Император Александр очень любезен, он покорил все ваши сердца, mesdames. Хорошие ли вы польки?»
Беседуя, я щипала корпию, и государь сказал мне тогда милую фразу, которую я привожу, чтобы показать, какая деликатность и любезность проглядывала у него даже в самых мелочах: «Хотелось бы быть раненым, чтобы пользоваться этой корпией».
Когда зашла речь о некоторых подробностях пребывания Наполеона в Вильне и услуг, которые он требовал от своих сановников (так, например, Коленкур должен был подавать ему подножку), государь, очень шокированный, воскликнул: «Разве можно так унижать личность посланника? И притом, какое удовольствие, чтобы вам прислуживали камергеры и шталмейстеры. Разве мой камердинер не лучше служит мне, чем все эти придворные полотеры. К счастью, — продолжал он, — теперь уже перестают считать, что придворного места достаточно, чтобы заполнить деятельность человека; и те, которые имеют такое место, несут другую службу, в военном или административном ведомстве».
Философ на троне, как называл Александра Наполеон, ярко обрисовывался в этих словах, и особенно в его равнодушии ко всей помпе, которой, обыкновенно, окружает себя верховная власть. Г-жа Ф. призналась, что, со своей стороны, все это кажется ей очень красивым. — «Так вас соблазняет суетный блеск?» — отвечал государь. И он произнес тогда прекрасные слова, которые я уже приводила раньше, но которые заслуживают, чтобы их всегда повторять: «Надо побывать на моем месте, чтобы составить себе понятие об ответственности государя и о том, что я испытываю при мысли, что когда-нибудь мне придется дать отчет перед Богом в жизни каждого из моих солдат. Нет, престол — не мое призвание, и если б я мог с честью изменить условия моей жизни, я бы охотно это сделал». Как изумительны были эти слова в такую минуту в устах государя, торжествовавшего над самым страшным своим противником, покорителем Европы! «У меня так мало поддержки в моих стремлениях к счастью моего народа! — сказал он затем. — Признаться, иногда я готов биться головой об стену, когда мне кажется, что меня окружают одни лишь себялюбцы, пренебрегающие счастьем и интересами государства и думающие лишь о собственном возвышении и карьере». Какие прекрасные чувства! Какая ангельская душа проглядывала в любви государя к миру, в его презрении к роскоши, к честолюбию и вообще к царедворцам! Для этого любящего сердца недостаточно было счастья его собственных подданных; он мечтал о счастье всего человечества: он хотел бы возвратить миру золотой век. «Почему бы, — говорил он, — всем государям и европейским народам не сговориться между собой, чтобы любить друг друга и жить в братстве, взаимно помогая нуждающимся в помощи? Торговля стала бы общим благом в этом обширном обществе, некоторые из членов которого, несомненно, различались бы между собой по религии; но дух терпимости объединил бы все исповедания. Для Всевышнего, я думаю, не имеет значения, будут ли к Нему обращаться по-гречески или по-латыни, лишь бы исполнять свой долг относительно Его, и долг честного человека. Длинные молитвы не всегда бывают угодны Богу». — «Государь, — сказала я тогда, — а я между тем возносила долгие молитвы за Ваше Величество.» Государь, казалось, был тронут и, поблагодарив меня с обычной своей приветливостью, прибавил: «Молитвы такой чистой души, без сомнения, исполнятся».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});