Царский наставник. Роман о Жуковском в двух частях с двумя послесловиями - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И дальше истинный крик души: «Милый, милый друг, не променяй настоящего счастья на тень его».
Отчего же не решился Жуковский на отъезд? Велик был соблазн дворцовой службы? Боялся он видеть ежедневно Машину жизнь с другим, хотя бы и милейшим, честнейшим, достойнейшим? Или все это было уже — прошедшее, которое приятно только оплакивать, а Петербург помогал залечивать раны, Петербург сулил новое? Что касается «потерянного» при дворе времени (в этой растрате особенно часто упрекал Жуковского князь Вяземский), то здесь судить трудно Поэт пишет не тогда, когда есть лишнее время, а тогда, когда пишется. Жуковскому не писалось часто. Он терзал себя, винил в лености, но все упреки друзей и угрызения собственной совести были напрасны. Сколько отпущено, столько напишешь…
Лето Жуковский проводил в Павловске. Сочинял грамматику для великой княгини, стихотворный «Отчет о луне» для вдовствующей государыни императрицы, покровительствовал поэтам, отвозил на лечение Батюшкова.
Тургенев привозил к нему в Павловск Сверчка-Пушкина. В это время Жуковский читал и переводил Гёте, много читал Байрона.
Николай Тургенев и Трубецкой познакомили Жуковского с уставом Союза Благоденствия. Высоко отозвавшись о благодетельной и высокой мысли документа, Жуковский отказался от участия в Союзе. Сказал, что «не чувствует в себе к тому достаточно силы». На деле и вкуса большого к политике не чувствовал, а уж к бунту тем более.
Осенью Жуковский переехал на житье в один из флигелей Аничкова дворца. Это здесь Пушкин читал ему последнюю песнь «Руслана и Людмилы», и щедрый Жуковский (от которого ведь многое найдешь в стихах и молодого, и зрелого Пушкина) подарил ему свой портрет с великодушной надписью:
«Победителю-ученику от побежденного учителя — в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила». 1820, марта 26, великая пятница».
А вскоре Жуковскому пришлось спасать беспечного Пушкина, над которым, по свидетельству Вяземского, нависла «если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное…». В результате всех хлопот дело обошлось ссылкой Пушкина в екатеринославскую канцелярию добрейшего Инзова, благородного выпускника Благородного пансиона (могло быть гораздо хуже). Другой выпускник того же пансиона, Жуковский, взялся тем временем за издание «Руслана и Людмилы»…
Между тем в жизни Маши, Александры и самого Жуковского назрела перемена. С одной стороны, жизнь с любимой сестрой была для Маши большим утешением. С другой, освоившись с новой ситуацией, Воейков нашел способ угнетать ее и при наличии мужа, достойного, всеми уважаемого Мойера, которого Воейков опасался, но находил способы обходить. Он знал, как легко причинить боль этим чувствительным существам, воспитанным идеалистом Жуковским не для жизни, а для погибели. А ему, уязвленному, униженному садисту, причинять боль близким было просто необходимо. Саша была отдана ему во власть. Маша думала, что ей-то удастся ускользнуть от него в браке, но она ошибалась. Он умел одним обидным словом, пренебрежительным жестом, притворным непониманием причинить ей боль. Она плакала (тайком от Мойера), и Воейков знал, что она ни в чем не признается мужу — чтоб не оскорбить его, чтоб не повредить Саше, не внести новые раздоры в семью… Сохранилось Машино письмо, дающее представление об этой семейной муке — о том, как жестоко может бездушный, циничный и завистливый человек, ставший «родственником», тайно тиранить домашних. Вот это письмо Маши к Авдотье Елагиной:
«…2 часа ночи. Друг! Наконец меня принудили иметь тайну от Мойера, — не для того, чтобы я не смела открыть ему сердце и боялась титула любовницы, но для того только, чтоб избавить его от того несносного горя, которого ненависть близкого человека мне делает… чем могла я навлечь такую ненависть? Он умел меня заставить посреди счастья желать смерти… решившись идти замуж, я желала одного покоя, и обещала ему отказать Мойеру, если в течение месяца он допустит меня спать спокойно и дышать на воле. Но Воейков дал мне десять расписок (из которых половина цела), а сам и одного часа не пробыл без сцен и историй. Пускай он вспомнит, как он обещал мне выкинуть меня за ноги на улицу, если он узнает, что я в тайной переписке с Жуковским. Мойер знает, что я не думала найти счастье, но Бог и Жуковский дали мне его вопреки Воейкову… Я пошлю копию с письма его Жуковскому, он поблагодарит его за ту дружбу, на которую мы оба столько полагались… Бедный мой Мойер спит спокойно, не воображая того, что происходит. Я бы желала дать знать Воейкову о его спокойствии; это единственное мщение, которое я себе позволяю…
Когда Воейков уехал в Петербург, и мы остались спокойно целые три недели одни, то я скоро забыла все прошедшее и колебалась опять выходить замуж; Саша знала все, что у меня было на сердце, и уговаривала не идти; я имела слабость слушать ее с удовольствием и отвечала ей, подумав немного: но ведь Воейков воротится! и она начала опять меня уговаривать идти за Мойера. Теперь я благословляю все прошедшее, потому что оно меня принудило на счастье, и я счастлива совершенно… мужа я почитаю и люблю лучше всего на свете…
Когда Воейков возвратился, то пришел тотчас к маменьке; я была в зале со свекровью, он заглянул мне в глаза, не поклонился, не снял шляпы и, спросив, дома ли маменька, пошел далее. Я едва стояла на ногах, к тому же мне хотелось скрыть все от матушки и от золовок, которые прибежали, увидя из другой горницы эту фигуру в шляпе. Едва он успел поцеловать у маменьки руку, как закричал так, чтоб я могла слышать: «А я отдал Марьи Андреевны мужика в тюрьму!»… я всегда беспокойна, когда Мойер уезжает со двора, а это бывает беспрестанно…»
Письмо поразительное — тут и Машины муки от неумения обуздать тайные интриги садиста Воейкова, и история ее брака, и место Жуковского в ее сознании («Бог и Жуковский»), и тщетные попытки бедной женщины быть «счастливой совершенно»…
Воейков часто напивался, и пьяным он был невыносим. Жену Сашу он ел поедом, денег тратил намного больше, чем зарабатывал, и делал долги. И все сходило ему с рук. Он был хитер, не глуп. Впрочем, на ниве университетской Воейков потерпел полный крах. Новый глава университета при первом же знакомстве накричал на него, грубо выругал его в присутствии коллег и велел немедленно, убираться прочь из Дерпта.
— Господа! — обратился Ливен к окружающим, багровый от ярости. — Господа! Он писал на вас доносы!
Простодушному Жуковскому приехавший в Петербург Воейков объяснил, что проклятые немцы его «обнесли». Ну да, он писал, конечно, кому следует на кого следует, если слышал что-нибудь не соответствующее высоким государственным представлениям… Этот завзятый либерал, чей либерализм подкупал и Вяземского, и Пушкина, всегда знал, куда следует писать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});