Сестра моя, жизнь - Борис Пастернак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1918
Любовно рисуются знакомые с детства картины Одесского взморья, штормового лета 1911 года.
Замыкает тему «Вариация третья, макрокосмическая», возвращаясь к уподоблению Сфинкса и Пушкина. При этом Сахара, к которой «прислушивается» Сфинкс, оказывается той «пустыней мрачной и скупой», где усталый путник повстречал на перепутье шестикрылого посланника Божия. Вдохновенная ночь создания «Пророка» знаменует собой рождение нового отношения к своему призванию, новый уровень послушания полученным впечатлениям, осознанную жертвенность. Просветленность, посещающая творца в такие минуты и именуемая откровением, – это чувство непосредственной причастности к жизни мироздания, которая позволяет услышать «неба содроганье и гад морских подводный ход», ощутить ветерок с Марокко и увидеть восход солнца на Ганге.
* * *Мчались звезды. В море мылись мысы.Слепла соль. И слезы высыхали.Были темны спальни. Мчались мысли,И прислушивался сфинкс к Сахаре.
Плыли свечи. И казалось, стынетКровь колосса. Заплывали губыГолубой улыбкою пустыни.В час отлива ночь пошла на убыль.
Море тронул ветерок с Марокко.Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.Плыли свечи. Черновик «Пророка»Просыхал, и брезжил день на Ганге.
Поэма «Цыганы» была для Пушкина знаком критического отношения к герою литературных канонов романтизма и одновременно отражением душевной усталости от пережитых страстей того года, – подобные моменты переживал Пастернак, создавая свои «Вариации». Они стали ответом на весенние события в жизни Елены Виноград и означали отказ от типических, банальных ситуаций, диктуемых романтическим миропониманием.
Облако. Звезды. И сбоку —Шлях и – Алеко. – ГлубокМесяц Земфирина ока: —Жаркий бездонный белок.
Задраны к небу оглобли.Лбы голубее олив.Табор глядит исподлобья,В звезды мониста вперив.
Это ведь кровли ХалдеиНапоминает! Печет,Лунно: а кровь холодеет.Ревность? Но ревность не в счет!
Стой! Ты похож на сирийца.Сух, как скопец-звездочет.Мысль озарилась убийством.Мщенье? Но мщенье не в счет!
Тень как навязчивый евнух.Табор покрыло плечо.Яд? Но по кодексу гневныхСамоубийство не в счет!
Прянул, и пыхнули ноздри.Не уходился еще?Тише, скакун, – заподозрят.Бегство? Но бегство не в счет!
Гордая позиция самостоятельного существования была подорвана прямой необходимостью спасать от голода родителей и сестер. Критический момент заставил Пастернака летом 1920 года обратиться в Лито Наркомпроса с ходатайством об академическом пайке. Перечисляя сделанные за 7 месяцев переводные работы, которые в итоге составили более 10 наименований и 12 тысяч стихов, он писал:
«…Это именно та степень напряжения, та форма и та каторжная обстановка работы, когда ее проводник и выполнитель, первоначально двинутый на этот путь силою призванья, постепенно покидает область искусства, а затем и свободного ремесла и наконец, вынуждаемый обстоятельствами видит себя во власти какого-то непосильного профессионального оброка, который длится, становится все тяжелей и тяжелей и которого нельзя прервать в силу роковой социальной инерции. Между тем единственный источник продовольствованья, ему доступный, – спекулятивный рынок становится все более и более недостижим, все дальше и дальше уходит от него в область какого-то сказочного и трагического издевательства над его несвоевременным гражданским простодушием… Я знаю, два основанья требуются для него „пайка“. Наличность действительной потребности, скажем лучше – нужды. Как мог, я показал ее… Другое основанье для получения академического пайка – художественное значенье соискателя, его одаренность. Здесь кончается мое заявленье. Кому об этом и судить, как не Лито, если вообще это выяснимо.
Член-учредитель Всероссийского Профсоюза писателей. Член президиума Профсоюза поэтов.
Б. Пастернак».
* * *«…Современные течения вообразили, что искусство как фонтан, тогда, как оно – губка. Они решили, что искусство должно бить, тогда как оно должно всасывать и насыщаться. Они сочли, что оно может быть разложено на средства изобразительности, тогда как оно складывается из органов восприятия. Ему следует всегда быть в зрителях и глядеть всех чище, восприимчивей и верней, а в наши дни оно познало пудру, уборную и показывается с эстрады; как будто на свете есть два искусства и одно из них, при наличии резерва, может позволить себе роскошь самоизвращения, равную самоубийству. Оно показывается, а оно должно тонуть в райке, в безвестности, почти не ведая, что на нем шапка горит, и что, забившееся в угол, оно поражено светопрозрачностью и фосфоресценцией, как некоторою болезнью…»
Б. Пастернак.
Из статьи «Несколько положений», 1918
Характерным явлением этих лет были литературные кафе, которые некоторым образом заменяли исчезнувшие издательства, служа распространению поэзии среди публики. Поэты читали свои произведения посетителям, выступления переходили в диспуты и споры. Непременным участником таких вечеров был Маяковский, ставший, по словам Пастернака, «живой истиной и оправданием этого поприща», тогда как он сам, устыдившись однажды «сибаритской доступности победы эстрадной», сторонился подобных выступлений.
Шекспир
Извозчичий двор и встающий из водВ уступах – преступный и пасмурный Тауэр,И звонкость подков, и простуженный звонВестминстера, глыбы, закутанной в траур.
И тесные улицы; стены, как хмель,Копящие сырость в разросшихся бревнах,Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.
Спиралями, мешкотно падает снег.Уже запирали, когда он, обрюзгший,Как сползший набрюшник, пошел в полуснеВалить, засыпая уснувшую пустошь.
Оконце и зерна лиловой слюдыВ свинцовых ободьях. – «Смотря по погоде.А впрочем… А впрочем, соснем на свободе.А впрочем – на бочку! Цирюльник, воды!»
И, бреясь, гогочет, держась за бока,Словам остряка, не уставшего с пираЦедить сквозь приросший мундштук чубукаУбийственный вздор.
А меж тем у ШекспираОстрить пропадает охота. Сонет,Написанный ночью с огнем, без помарок,За дальним столом, где подкисший ранет[62]
Ныряет, обнявшись с клешнею омара,Сонет говорит ему:«Я признаюСпособности ваши, но, гений и мастер,
Сдается ль, как вам, и тому на краюБочонка, с намыленной мордой, что мастьюВесь в молнию я, то есть выше по касте,Чем люди, – короче, что я обдаюОгнем, как, на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?
Простите, отец мой, за мой скептицизмСыновний, но сэр, но милорд, мы – в трактире.Что мне в вашем круге? Что ваши птенцыПред плещущей чернью? Мне хочется шири!
Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов —И вы с ним в бильярдной, и там – не пойму,Чем вам не успех популярность в бильярдной?»
– Ему?! Ты сбесился? – И кличет слугу,И, нервно играя малаговой веткой[63],Считает: полпинты, французский рагу —И в дверь, запустя в привиденье салфеткой.
Претензии сонета к автору, обрекающему своих «птенцов» на узость трактирного круга, – это предостережения Маяковскому, лирическая сила которого терпела ущерб от выступлений в кафе, где он завоевывал дешевую популярность завсегдатаев и рукоплесканье черни. Иронический вопрос: «Чем вам не успех популярность в бильярдной?» – открыто обращен к Маяковскому, страстному игроку в бильярд. Точностью попадания этого упрека он вызывает бешенство у героя стихотворения. В образе Шекспира Пастернак емко и лаконично рисует характерные детали поведения и внешнего облика Маяковского, – «остряка, не уставшего с пира // Цедить сквозь приросший мундштук чубука // Убийственный вздор». Современники запомнили и передали в своих воспоминаниях примеры «убийственного» остроумия Маяковского, которое с особенной страстью проявлялось во время публичных диспутов, а его приросшая к губе папироса запечатлена также на многих фотографиях.