Сестра моя, жизнь - Борис Пастернак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1918–1919
Январь 1919 года
Тот год! Как часто у окнаНашептывал мне, старый: «Выкинься».А этот, новый, все прогналРождественскою сказкой Диккенса[50].
Вот шепчет мне: «Забудь, встряхнись!»И с солнцем в градуснике тянетсяТот-в-точь, как тот дарил стрихнинИ падал в пузырек с цианистым.
Его зарей, его рукой,Ленивым веяньем волос егоПочерпнут за окном покойУ птиц, у крыш, как у философов.
Ведь он пришел и лег лучомС панелей, с снеговой повинности.Он дерзок и разгорячен,Он просит пить, шумит, не вынести.Он вне себя. Он внес с собойДворовый шум и – делать нечего:На свете нет тоски такой,Которой снег бы не вылечивал.
1919
Зима в том году выдалась особенно снежной. В стихотворении упоминается снеговая повинность, то есть обязанность, возложенная на сословия, лишенные избирательных прав и рабочих карточек, расчищать улицы, занесенные длительными снегопадами, разгружать товарные составы. Об участии Пастернака в такой работе вспоминала его сестра Лидия:
«…В первые послереволюционнае годы холода и голода, когда приходилось заниматься тяжелым физическим трудом, главным образом именно нам с Борей выпадала редкая и счастливая возможность принести домой полный мешок мороженой картошки, напиленных от разрушенного дома дров или пойти в соседнюю деревню за санями с крестьянскими продуктами. Однажды после снегопада, а это случалось часто в послереволюционные зимы, транспорт перестал ходить и целые поезда с самыми важными товарами стояли один за другим на окраинах Москвы, правительство издало декрет о мобилизации неслужащего населения на расчистку путей… Ранним зимним серым утром наша маленькая группа встретилась с соседями, на вид столь же оробевшими, и мы вместе пошли на окраину города по еще пустым улицам. Мы представляли собой грустное зрелище, – те, что ждали нас, главным образом пожилые люди из старой интеллигенции, худые, с бледными лицами, усталые, в неподходящей для работы одежде, с трудом волочили ноги по грязному снегу; казалось, мы никогда не доберемся до места. Когда мы, наконец, добрались, солнце встало, небо было голубым и казалось необъятным, сугробы ослепительно сверкали, было радостно и свежо. Нам дали ломы и лопаты и показали, где нужно работать. Для меня это было подобно замечательной лыжной прогулке, и даже еще лучше – в этом была целесообразность. Я не могла понять, как другие оставались угрюмы и огорчались. Испытанное Борей живо описано им в одной из лучших глав романа „Доктор Живаго“ – расчистка железнодорожных путей во время зимней поездки в Сибирь семьи Живаго…».
Гложущая боль утраты сказалась в цикле «Разрыв», первоначальное название которого «Приступ» соотносится со словами из 3-го стихотворения «приступ печали» и более соответствует тому душевному состоянию, которое переживал Пастернак, узнав о замужестве Елены Виноград.
Разрыв
1О стыд, ты в тягость мне! О совесть, в этом раннемРазрыве столько грез, настойчивых еще!Когда бы человек, – я был пустым собраньемВисков и губ и глаз, ладоней, плеч и щек!Тогда б по свисту строф, по крику их, по знаку,По крепости тоски, по юности ееЯ б уступил им всем, я б их повел в атаку,Я б штурмовал тебя, позорище мое!
2От тебя все мысли отвлекуНе в гостях, не за вином, так на небе.У хозяев, рядом, по звонкуОтопрут кому-нибудь когда-нибудь.
Вырвусь к ним, к бряцанью декабря.Только дверь – и вот я! Коридор один.«Вы оттуда? Что там говорят?Что слыхать? Какие сплетни в городе?
Ошибается ль еще тоска?Шепчет ли потом: «Казалось – вылитая»,Приготовясь футов с сорокаРазлететься восклицаньем: «Вы ли это?»
Пощадят ли площади меня?Ах, когда б вы знали, как тоскуется,Когда вас раз сто в теченье дняНа ходу на сходствах ловит улица!»
3Помешай мне, попробуй. Приди покусись потушитьЭтот приступ печали, гремящей сегодня, как ртутьв пустоте Торричелли[51].
Воспрети, помешательство, мне, – о, приди, посягни!Помешай мне шуметь о тебе! Не стыдись, мы – одни.О, туши ж, о, туши! Горячее!
4Разочаровалась! Ты думала – в мире намРасстаться за реквиемом лебединым?В расчете на горе, зрачками расширеннымиВ слезах, примеряла их непобедимость?
На мессе б со сводов посыпалась стенопись,Потрясшись игрой на губах Себастьяна[52].Но с нынешней ночи во всем моя ненавистьРастянутость видит, и жаль, что хлыста нет.
Впотьмах, моментально опомнясь, без медлящегоРаздумья решила, что все перепашет.Что – время. Что самоубийство ей не для чего,Что даже и это есть шаг черепаший.
5Мой друг, мой нежный, о точь-в-точь, как ночью,в перелете с Бергена[53] на полюс,Валящим снегом с ног гагар сносимый жаркий пух,Клянусь, о нежный мой, клянусь, я не неволюсь,Когда я говорю тебе – забудь, усни, мой друг.
Когда, как труп затертого до самых труб норвежца[54],В виденьи зим, не движущих заиндевелых мачт,Ношусь в сполохах глаз твоих шутливым – спи, утешься,До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь.
Когда совсем как север вне последних поселений,Украдкой от арктических и неусыпных льдин,Полночным куполом полощущий глаза слепых тюленей,Я говорю – не три их, спи, забудь: все вздор один.
6Рояль дрожащий пену с губ оближет.Тебя сорвет, подкосит этот бред,Ты скажешь: – милый! – Нет, – вскричу я, – нет!При музыке?! – Но можно ли быть ближе,
Чем в полутьме, аккорды, как дневник,Меча в камин комплектами, погодно?О пониманье дивное, кивни,Кивни, и изумишься! – ты свободна.
Я не держу. Иди, благотвори.Ступай к другим. Уже написан Вертер[55],А в наши дни и воздух пахнет смертью:Открыть окно – что жилы отворить.
1918
* * *«…А ужасная зима была здесь в Москве, Вы слыхали, наверное. Открылась она так. Жильцов из нижней квартиры погнал Изобразительный отдел вон; нас, в уваженье к отцу и ко мне, пощадили, выселять не стали. Вот мы и уступили им полквартиры, уплотнились.
Очень, очень рано, неожиданно рано выпал снег, в начале октября зима установилась полная. Я словно переродился и пошел дрова воровать у Ч.К[56]. по соседству. Так постепенно сажень натаскал. И еще кое-что в том же духе. – Видите вот и я – советский стал. Я к таким ужасам готовился, что год мне, против ожиданий, показался сносным и даже счастливым – он протек «еще на земле», вот в чем счастье…
Тут советская власть постепенно выродилась в какую-то мещанскую атеистическую богадельню. Пенсии, пайки, субсидии, только еще не в пелеринках интеллигенция и гулять не водят парами, а то совершенный приют для сирот, держат впроголодь и заставляют исповедовать неверье, молясь о спасенье от вши, снимать шапки при исполнении интернационала и т. д. Портреты ВЦИКа[57], курьеры, присутственные и неприсутственные дни. Вот оно. Ну стоило ли такую кашу заваривать».
Борис Пастернак – Дмитрию Петровскому
Из письма 6 апреля 1920
* * *«…Когда я теперь пытаюсь вспомнить его точный облик, ясно вижу его в последние годы перед нашей разлукой сидящим за столом, за работой, в шерстяном свитере, ноги в валенках, перед ним кипящий самовар, стакан крепкого чая, до которого легко можно дотянуться рукой. Он его постоянно доливал, пил, продолжая писать. Я вижу еще, как он присел перед голландкой, мешая поленья – этого он никому не доверял делать, – или как он идет тихо, не спеша, аккуратно несет полную лопату горящего угля из одной печки в другую, потом старательно подметает упавшие куски; я вспоминаю, что так однажды у него загорелись валенки. Я вижу еще, как давным-давно, когда я была маленькой, он импровизировал на рояле поздно вечером, наполняя темноту печалью и невыразимой тоской. Под его пальцами вырастала музыка бушующих волн, целый мир, неведомый, с ужасом любви и разлуки, поэзии и смерти; Боря переставал быть нашим братом и становился чем-то непостижимым, страшным, демоном, гением. Со слезами на глазах мы плакали, моля Бога, чтоб Он его нам вернул. Но он часто возвращался, когда мы уже спали…»