Грозное лето - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не хочу вас арестовывать, я хочу препроводить вас в Новый Тарг, а там староста скажет, что делать дальше, — ответил вахмистр, а когда окончил протокол, встал из-за стола, вышел на балкончик посмотреть, что творится на улице, и, вернувшись, произнес с полным разочарованием в голосе:
— Идет. Льет. А не буду я препровождать господина Ульянова в комендатуру. Скажите ему, чтоб завтра он сам пришел к шестичасовому утреннему поезду, я его там буду ждать. Поедем вместе.
Надежда Константиновна перевела, хотя Ленин и без этого понял, о чем речь, и предложила вахмистру чаю:
— А тем временем и дождь перестанет.
Ленину это не очень понравилось — ухаживать за жандармом, но вахмистр и сам отказался, сославшись на дела, и еще раз напомнил, что господину Ульянову нельзя опаздывать к поезду, а его, вахмистра, подводить.
Уходил он, спускаясь со второго этажа, гулко стуча сапогами по деревянным ступеням так, что все в доме гремело, и больная мать Надежды Константиновны спросила из своей комнаты на первом этаже:
— Надя, кто там так стучит? Или к нам пришли солдаты?
Надежда Константиновна не хотела, чтобы мать знала обо всем происшедшем, и ответила:
— Гость один. С почты. У него сапоги подкованы, вот и шум такой… Ты не беспокойся, мамочка, я сейчас приду, чайку тебе принесу.
Говорила и думала: все равно сказать придется. Но лучше не сегодня. Завтра все станет более ясным, после Нового Тарга. А если… наоборот, все станет еще более неясным? Тревожным? Тогда останется одно: обратиться к товарищам в Вене, к Адлеру и другим депутатам парламента, которые знают Ильича и могут помочь, — рассуждала она, следуя за вахмистром, и едва не ткнулась головой в его широкую спину, так как он внезапно остановился и, обернувшись, сказал громко, по-польски:
— Не забудьте, пани Ульянова: завтра к шестичасовому поезду. Иначе будет нехорошо. Плохо может быть. Война, сами понимаете.
Надежда Константиновна готова была ответить: «Да уходите же вы наконец со своими предупреждениями», но лишь кивнула головой и наконец проводила жандарма. Потом закрыла дверь, прислонилась к ней плечом и простояла минуту-две, не двигаясь. И не слышала шума дождя, и вообще ничего не слышала, в том числе и голоса матери: «Надя, закрой форточку!»
«Досиделись. Вблизи России. Чтобы удобнее было переписываться, принимать товарищей. Что же делать? Что делать теперь?» — думала она и почувствовала: она вся дрожала и даже зубы слегка стучали, как бывает, когда сильно озябнешь.
И пошла на кухню приготовить стакан чаю. Навстречу ей шел сверху Ленин — задумчивый, медлительный, с опущенной головой, будто высматривал, на какую ступеньку лучше стать, или разучившийся спускаться вниз по этим ступенькам из широких, толстых досок и будто пробовал каждую — не обломается ли? — а потом уже ставил ногу на нижнюю. А ведь еще сегодня он взбегал наверх через две ступеньки разом, как делал в Париже, на Мари-Роз. Значит, он ясно представляет себе, что может быть с ним в Новом Тарге завтра: арест. Если не более того.
И Надежда Константиновна спросила:
— Ты куда собрался, Володя? И задумался шибко. Или ты полагаешь…
Он как бы очнулся, поднял голову и ответил:
— Пустяки. Допросят, и на том дело кончится. Не шпион же я, на самом деле! Обычные жандармские выдумки. Я думаю съездить к товарищам, рассказать о случившемся. Я быстро, так что ты не волнуйся. И Елизавете Васильевне… — приложил он палец к губам и стал одеваться.
И уехал на велосипеде. В черную ночь. В проливной дождь и ветер.
Надежда Константиновна напоила мать чаем, рассказала ей о новых ценах на картошку и молоко, о том, как плачет все дни пани Тереза Скупень, и ни слова не сказала о визите жандарма, будто ничего и не случилось.
Елизавета Васильевна догадывалась, что что-то было, и спросила напрямую:
— Надюша, а ты, кажется, обманываешь меня. Я же слышала по стуку сапог, что кто-то был из военных… Не случилось ли чего?
— Нет, ничего особенного не случилось… А приходил человек с почты, сказал, что нам пришел перевод из России, но что его не выдадут из-за того, что идет война, — придумала Надежда Константиновна, забыв, что об этом переводе она уже говорила матери.
— Так он же был на днях у нас, человек с почты. Ох, Надюша, сердцем чувствую, что что-то случилось. Но коль ты утверждаешь, что ничего особенного нет, будь по-твоему.
Надежде Константиновне было неловко, было стыдно, что она вынуждена обманывать мать, впервые, кажется, за всю жизнь, но иначе поступить она не могла: мать была слишком больна и — как сказать? Быть может, ей и жить-то уже осталось всего ничего.
И, поднявшись наверх, привела в порядок стол Ленина, положила на места книги, письма, газеты и черновики работ Ленина — все, что вахмистр перешерстил, однако не взял с собой, кроме тетрадей и справочных таблиц, потом подмела в комнате, на улицу выглянула — не перестал ли дождь. Но дождь лил по-прежнему.
Надежда Константиновна села на гуральский табурет, с прорезью посередине, прислонилась головой к теплой деревянной стене из таких же широченных досок, как и пол, и закрыла глаза, полная тревог и самых мрачных предположений. Если Ленину будет предъявлено обвинение в шпионаже — дело может принять крайне опасный характер: военно-полевой суд особенно разбираться не станет, где правда, а где ложь. И может вынести решение непоправимое. Трагическое. И тогда…
Ей даже страшно стало от одной мысли о том, что может быть, если дело перейдет в военно-полевой суд. Война, всем мерещится черт знает что, а для русских вдвойне опасно попасть под подозрение — верный расстрел. Значит, надо немедленно что-то предпринять. В полиции Кракова, в наместничестве во Львове, в Бюро Второго Интернационала, наконец, поставить в известность Виктора Адлера, депутата австрийского парламента. И попросить его помощи.
Надежда Константиновна готова была уехать на почту и составить депеши в Краков, в Вену, во Львов. Но, подумав, решила: нет, надо прежде точно узнать, что вменит в вину Ленину старостат в Новом Тарге, а уже затем действовать. Но тут же внутренний голос твердил: «Нет, следует действовать немедленно. Что вменит в вину Ленину старостат в Новом Тарге — станет известно лишь завтра, а сегодня и без того уже известно: жандармерия приписывает Ленину шпионаж. Значит, в Новом Тарге может быть арест».
Надежда Константиновна встала и нетерпеливо посмотрела на улицу, открыв дверь так, что дождь бросился в комнату веером брызг, холодных и колких, как осенью.
Она закрыла дверь, стряхнула с себя брызги и опустила голову в печали и каком-то странном, неведомом раньше, чувстве глубокого одиночества. И отрешенности от всего, что окружало. И отчужденности. Всех. От них, Ульяновых-Лениных. Вчера еще этого не было, вчера еще было обыкновенно, как у всех людей, и все куда-то кануло, и они стали чужими. Всему окружающему, всем. А ведь многие конечно же видели, как приходил жандарм, видели, что у них что-то долго горел и сейчас горит свет, а вот же ни одна живая душа не пришла спросить, что случилось, как будто все разом покинули эти места и постарались убраться отсюда подальше, а их, русских, проклятых ксендзом, бросили: пусть живут, как хотят. Или умирают, как хотят.
И вдруг далеко-далеко встала родина, Россия. Они же и ехали сюда, в Поронино, чтобы быть ближе именно к ней, России, чтобы быстрее получать письма от родных и близких, чаще встречаться с товарищами по общему делу, и вот она стала от них так далеко и такой недосягаемой, как будто их взяли и перенесли на другой конец света. Всю семью…
«Странно: я такого чувства не испытывала еще никогда. Быть может, потому что такого у нас не было за все время эмиграции? Очевидно… Ах, хотя бы скорее возвращался Володя. Я сойду с ума, честное слово», — думала Надежда Константиновна.
И ей хотелось сказать, крикнуть всем, всем: люди, как же так можно? У вас у всех ведь тоже горе, — угнали на войну близких, родных, и мы всей душой сочувствуем вам и проклинаем тех, кто повинен в вашем горе, и рады помочь вам словом и делом. А некоторые из вас проклинают нас, пишут доносы, угрожают всеми карами. Под науськивание попов и жандармов. Как же так можно, люди, милые вы мои? Так же нельзя жить.
…Сколько она так сидела, она не заметила. Не заметила и того, что плакала. И того, что дождь давно прошел и на улице, над Татрами, мягко светила луна и уже зажгла на деревьях серебряные огоньки, а в Белом Дунайце разлила искристые белые дорожки, будто светлый путь готовила какому-то счастливцу.
Заметила, когда в комнату поднялся Ленин. Нет, он пришел тихо и молчаливо, не так, как приходил обычно — шумно, размашисто, еще издали что-нибудь говоривший громко, или радостно, или возмущенно. Сейчас он просто вошел, и остановился, и смотрел на нее пристально и взволнованно, и наконец спросил: