Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вашим попутчиком оказался моряк, считайте, что вам повезло. Он всегда готов закурить трубку и поддержать разговор с любым пассажиром, да и ему самому, как правило, есть что рассказать. К сожалению, вдали от приморских городов моряки попадаются редко. Не часто встретишь в английском поезде и доверительного болтуна, хотя в Европе и, пожалуй, в Америке вам их не миновать. У нас же это большей частью необычайно нудный тип, вызывающий зевоту бесконечными историями из своей жизни. Такой уж если оседлает своего изрядно потрепанного конька, то ни за что с него не слезет, пока не загонит до смерти.
Существует еще одна разновидность пассажиров, о которой стоит сказать несколько слов — хотя бы в назидание молодым и доверчивым людям. Обычно это пожилой господин, опрятно одетый, если не считать табачных крошек на пиджаке. Сидит он всегда в углу и вступает в разговор, вынимая из кармана массивные золотые часы и замечая, что поезд опаздывает как минимум на три минуты. После чего, стоит вам хотя бы невзначай поддержать беседу, как он начинает говорить, причем исключительно о поездах. Одни любят рассказать о своих знакомых, другие — о скрипках или розах, он же рассуждает о поездах: их истории, качестве, предназначении. Кажется, будто всю свою жизнь, дни и ночи напролет, он провел в вагоне и ничего, кроме железнодорожного расписания, никогда не читал. Он сообщит вам, что поезд 12.35 идет от одной станции, а поезд 3.49 — от другой; он расскажет, как поезд 10.18 вышел с такой-то станции в такое-то время и как отменили поезд 20.26, а вместо него пустили поезд 17.10. Он так увлекается значительностью этой темы, что становится красноречив, говорит со страстью, великолепно владеет своим голосом, который то оплакивает пассажира, не успевшего сделать пересадку или опоздавшего на экспресс, то превозносит скорые поезда, которые приходят точно по расписанию. И даже если вы не вполне разделяете многословие и пафос, с какими этот вечный путешественник живописует железнодорожную тему, очень скоро вы неожиданно для себя почувствуете, что готовы пролить слезу над поездом 19.37 или издать восторженный вопль при виде поезда 2.52.
Остерегайтесь пожилого господина, который сидит в углу и говорит: «Мы опаздываем уже на две минуты», ибо это не кто иной, как Старый Мореход {796}, тот самый, что «из тьмы вонзает в Гостя взгляд»
Все о себе
«А теперь, — сказала она, — расскажите мне все о себе». Я совершенно потерялся. До этой минуты я был раскован, самоуверен, остроумен, в живом обмене репликами я мог бы сообщить о себе массу подробностей. Захоти моя знакомая узнать, что я думаю обо всем на свете, от Земли до Сириуса, и я бы говорил без умолку; я мог бы подолгу рассказывать о странах, в которых никогда не бывал, о книгах, которых в жизни не открывал; я был готов врать напропалую, причем врать нагло и умело. Не обратись она ко мне с этой роковой просьбой, и я бы рычал, как прелестный ласковый львенок, каковым она меня возомнила; я бы ворковал, как нежная голубка, разливался соловьем, ибо, в отличие от самозваного постановщика Питера Пигвы, у меня, можно сказать, «была написана роль льва»{797}. Но рассказать «все о себе»?! От былой раскованности не осталось и следа, моя собеседница одним махом сорвала с меня красочные одежды незаурядной личности, без которых я предстал во всей своей жалкой наготе простого смертного. В голову не приходило ничего, кроме старых как мир афоризмов: подобно Сократу в первом силлогизме, я — человек, а следовательно, смертен; «Мы созданы из вещества того же, что наши сны…» {798}; «Не знают, не разумеют, во тьме ходят…» {799} «И уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце мое» {800}. Что мне было говорить? Я уставился на свою бойкую собеседницу. С ее лица не сходила полуигривая-полувыжидательная улыбка. В этот момент я, вероятно, был похож на ребенка, который смотрит из-за руин на эскадроны ворвавшейся в город вражеской конницы. Затем я промямлил нечто настолько невразумительное, что моя знакомая, отчаявшись вытянуть из меня сокровенные признания, заговорила о другом, а я, поспешно облачившись в свой шутовской наряд, прикрыл наготу, в которую она повергла меня своим вопросом, и с готовностью поддержал новую тему. Йорик опять стал самим собой. {801}
Просьба, сформулированная таким образом, несомненно, теряет всякий смысл. Ведь она настолько явно рассчитана на то, чтобы заставить замолчать любого нормального человека, что не приходится сомневаться в мотивах, которыми руководствовалась моя знакомая. Ужас, охватывающий собеседника, столкнувшегося с подобной просьбой, вовсе не обязательно свидетельствует о его трогательной скромности. Заданный мне вопрос был столь значительным и обязывающим, что справиться с ним мог либо гений, либо человек, страдающий манией величия. Если бы моя собеседница хотела узнать, чем я занимался в прошлом году и как намереваюсь провести следующий, если бы ее интересовало, нравится ли мне Шекспир и люблю ли я рано вставать, — я мог бы болтать языком до скончания века. Всегда, в любое время дня и ночи, я готов говорить о себе, го есть о своих взглядах, вкусах, причудах, занятиях, надеждах и опасениях. Я вовсе не чужд того пустого, глупого, но, надеюсь, не слишком обременительного тщеславия, какое свойственно большинству людей, играющих словами, красками и звуками. Покрасоваться я люблю ничуть не меньше, чем любой другой сочинитель, хористка или же министр. Но даже если вам достаточно самого незначительного предлога, чтобы заговорить о себе, должна быть некая черта, отделяющая наши бренные души от вселенной, должен быть положен предел нашим эгоистическим излияниям, нам необходима определенная точка отсчета, в соответствии с которой мы либо превозносим себя, либо порицаем. Выпалить «все о себе» по существу значило бы втиснуть в себя весь мир, объяснить собою вселенную, вознести свое «я» до чудовищных высот. Эта мысль уже сама по себе повергает в уныние, бьет, словно гигантским молотом, по голове.
Для большинства людей, очень может быть, и наступит время, когда они могут вполне осмысленно рассказать о себе. Что же касается меня, то, признаюсь, так далеко я еще не зашел. Я все еще пытаюсь, пока что безуспешно, составить о себе впечатление по тем отрывочным высказываниям какие делают на мой счет другие люди. Я до сих пор поражаюсь, когда замечаю, каким странным, причудливым существом я выгляжу в представлении своих знакомых. Насколько я могу судить, это третий этап самопознания; сколько времени он длится и наступит ли четвертый — сказать не берусь. Зато могу поручиться, что есть и два предшествующих этапа. Когда мы еще очень молоды, не только «земля и все земное предстает (если воспользоваться цитатой из Вордсворта)… как сновиденье дивное» {802}, но и мы сами; не задаваясь вопросами, мы жадно впитываем жизненный опыт, и этот золотой век длится до тех пор, пока мы не поймем — не без некоторого содрогания, — что, кроме нас, есть и другие люди, которые видят нас со стороны, как и мы их. Иными словами, мы начинаем познавать самих себя, только когда сознаем, что мы не одни на свете. С этого момента начинается второй, самый тревожный этап самопознания, который у впечатлительных, восприимчивых людей затягивается порой на двадцать с лишним лет, а то и значительно дольше.
На этом этапе мы только и делаем, что задаемся вопросами. Крошечные, нежные Гамлеты, мы с головой погружаемся в самоанализ. Как никогда, мы силимся в это время понять, кто же мы есть на самом деле, — и никогда не бываем так далеки от истины. Мы примеряем к себе все то, что читаем, и, словно флюгеры, поворачиваемся туда, куда дует ветер новых идей. Стоит нам, например, всего час почитать Суинберна, и мы становимся образцовыми язычниками, пылкими влюбленными, но достаточно всего нескольких страниц Карлейля, и в тот же самый день мы, сами того не замечая, превращаемся в убежденных философов или же стойких прагматиков. До завтрака мы можем быть стоиками, после обеда — эпикурейцами, до полуночи — еще сомневающимися, но уже подающими надежды платониками. Со временем, однако, мы падаем духом: хотя философские теории продолжают привлекать нас и даже кажутся созданными специально для нас, хотя мы продолжаем отождествлять себя со своими любимыми героями — чего-то существенного нам все же в самих себе не хватает. Мы можем быть кем угодно — а мы никто, мы лишь сгусток эмоций, носители развенчанных идеалов и сомнительных убеждений. Мы уверяем себя, что другим нас никогда не понять, что окружающим не хватает прозорливости, чтобы по достоинству оценить те причудливые черты, которые, несмотря на всю нашу вопиющую бесхарактерность, безволие, непостоянство, делают нас замечательными и несравненными. Между тем сами мы ничего не можем с собой поделать, ведь мы меняемся каждый час в зависимости от того, с кем в этот момент имеем дело. Если, скажем, мы общаемся с каким-нибудь простаком, то кажемся самим себе живыми, тонкими, изысканными людьми, и в одно мгновение выбираем тот путь, по какому будем следовать всю оставшуюся жизнь. Но стоит нам оказаться в компании какого-нибудь мелкого франта, и мы слышим, как его жеманные интонации диссонируют с нашим собственным голосом, в котором мы угадываем нотки сильных, решительных людей, тех, кто рано или поздно найдет свое место в жизни. Так мы и живем, пока не начинаем понимать, что нам нечего предъявить миру, кроме этого нелепого танца с переодеванием.