Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаюсь в сумерках, проезжая через виноградники. Виноград уже созревает. Я остановился и сорвал тяжелую гроздь черных ягод, покрытых прекрасным сизым пушком. Жадно впился зубами в кисть, мне было жарко, во рту пересохло. Небо уже потемнело и только над горами, где садилось солнце, было еще голубоватым. Дул ветер. Сидя на теплом камне, я смотрел в небо, меня гладил горячий ветер, по бороде стекал фиолетовый сок сорванного с куста винограда. Я опять ни о чем не думал — ел виноград. Только чувствовал, как интенсивность жизни до краев наполнила меня. Чувствовал свою молодость, эти несколько мгновений я ощущал ее настолько явственно, что кровь у меня должна была брызнуть изо всех пор и смешаться с соком винограда. Я поймал жизнь — на мгновение, но отчетливо. Это было прекрасно.
Ночью ветер утих.
23.8.1940
Тадзио натворил дел. Сегодня утром я колол дрова, чтобы приготовить обед, когда внезапно на велосипеде влетел запыхавшийся Тадзио, бледный, в полусознательном состоянии, с криком: «Сеньорита убилась, Сеньорита убилась». Оказывается, он все-таки взял ее с собой на море, и, когда они спускались с горного перевала под Грюиссаном, Сеньорита не притормозила и на кошмарном повороте вылетела на камни. «Пан Б., это центробежная сила, понимаете? Она лежит окровавленная. Когда я прикоснулся к ней, она уже остывала», — скулит Тадзио. Мчимся на место происшествия. Велосипед лежит, лужа крови, Сеньорита исчезла. Ее отвезли в больницу в Нарбонне. Едем в Нарбонн. По дороге встречаем машину врача из Грюиссана. Говорит, что он доставил la jeune fille[86] (знал бы он!), состояние неопасное, на этом повороте постоянно кто-то разбивается. Едем в больницу. Доктор видит, что мы поляки (скорее слышит), и, улыбаясь, представляется: «Троцкий, но не Лев!» Отвел меня к Сеньорите. Лежит без сознания, половина лица — кровавая маска. Троцкий сказал, что ей нужно «полежать», а после перевязки она может вернуться в Каркассон. Пусть полежит. Тадзио в беспокойстве ходил по коридору. Мы пошли выпить рому. Выпили и перешли с ним на «ты». Он быстро успокоился и начал нести чушь о провидении и что «видимо, это должно было случиться». Я сказал ему, что до него уже был один такой и звали его Жак-фаталист{33}. Тадзио перенял у меня фразу «давай порассуждаем на эту тему». Очень она ему нравится и ужасно смешит. Он хихикнул и сказал мне: «Слушай, давай порассуждаем на эту тему». — «На тему Дидро?» — спросил я. «Нет, на тему Сеньориты. Жаль — хорошая труженица…» — «А ты будешь платить за перевязки — так тебе и надо!»
25.8.1940
Тадеуш уехал с Сеньоритой. Должен вернуться сегодня вечером. Я привязался к нему. Я — интеллигент, он — простой, малообразованный парень. Мы одного возраста. Еще раз убеждаюсь, какой идиотизм — так называемое «обращение лицом к народу», «умелый подход» к «простому человеку». Достаточно одного из пунктов этого интеллигентского катехизиса, чтобы вообще ничего не вышло. Нет, наверное, более смешной фигуры, чем такой интеллигент, стремящийся «быть ближе к народу». Достаточно только постараться сознательно говорить «простым языком», чтобы этот язык стал малопонятным. Здесь нет «системы». Демагогия действует на массы, но с отдельным человеком на демагогии далеко не уедешь. И только настоящий контакт, реальное общение возникает не на митингах с помощью лозунгов, это тысячи и миллионы личных контактов в повседневной жизни и общении «простых» и интеллигентов. И наоборот. В целом это очень мало и очень много. Прежде всего нужно прекратить разделять людей на «простых», «полуинтеллигентных» и так далее. Есть человек. Признать этот факт следовало бы и тем и другим. К сожалению, это самое сложное. Чаще всего интеллигент не считает простого совсем «человеком», а простой видит в интеллигенте много чего, но мало «человека». Взаимное презрение, врожденное, усугубленное, с одной стороны, завистью, с другой — страхом перед «массой», не помогает перешагнуть этот маленький порожек. Особенно у нас. Наша интеллигенция была чем-то вроде польского банка или больничной кассы. Нет, хуже, это были «Сим» и «Лебедь»{34}. Снобские кафе для способных, но и для конченых хлыщей. Нет, я не могу спокойно писать. Еще не могу. Я был бы, наверное, несправедлив. Но я знаю одно и признаю открыто: когда эти «сливки» приплывали в прошлом году осенью в Париж, мне их не было жаль. Польша потеряла много ценных людей, но и чудесным образом одним махом освободилась от быдла; от этих дам, господ и военных с недоразвитыми мозгами «gebirgstrottl»[87]. Этих людей ничто не было в состоянии изменить и, наверное, не изменит. Их можно только в банки закатывать. Нет, я должен остановиться. Эксперимент только начался, и неясно, какие будут результаты. А мне при слове «интеллигенция» кровь ударяет в голову, и я не могу быть справедливым. Я сразу рискую впасть в сентиментальное оправдывание «народа», бурное СНСМ-овское{35} восхищение моей однокурсницы Халины классом, который когда-то «ударит исподтишка», как пророчил ее приятель на улице Красного Креста. Помню, это «исподтишка» слегка вывело меня из себя.
В чем разница между мной и Тадзио? Разница в ощущении. Потому что сегодня мы в одинаковой материальной ситуации. Для меня поглаживание разлегшейся на солнце кошки, ее светло-зеленый взгляд из-под нескольких ресниц, по краям сияющих всеми цветами радуги, — событие. Для Тадзио — это не событие. А может, просто пока еще не событие. Его сын, выросший в сравнительном достатке, образованный, может превзойти меня в ощущениях. А может, и нет. Это случайные вещи, но я верю в теорию вероятности. Она растет по мере увеличения числа таких Тадзио, живущих в человеческих условиях, и Тадзио, сталкивающихся не со слоем, который считает, что при каждом контакте с ним нужно «принизить себя», а со слоем общества, который естественно себя ведет. Проблема формы. С помощью формы и только формы французы сумели внушить всему миру, что у них есть демократия. Между тем социальная диффузия во Франции значительно меньше, чем у нас. Демократия существует для видимости. Подавание руки, естественность, Monsieur, Merci и Pardon.
26.8.1940
Тадзио вернулся с тревожными слухами: французы собираются отправлять поляков в лагеря. Закончил он своим излюбленным: