И переполнилась чаша - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть позднее, в одну из тех минут душевного покоя, какие следуют за физическим удовлетворением, когда чувствуешь себя бесконечно близким другому и притом бесконечно свободным, в одну из таких редчайших минут, когда дух, как кажется, наконец-то воссоединился с плотью в мудрости и интуиции и когда касаешься любимого тела без волнения, без обожания и без муки, а, вовсе наоборот, с симпатией, Шарлю достало смелости – или достало естественности – рассказать Алисе о давешнем своем страхе.
– Я думал, – сказал он, – что мне надо бежать, укрыться в своей комнате, не докучать тебе моими желаниями и моим присутствием.
Он говорил беспечно, крутя в руках руку Алисы, сгибая и разгибая ее, любуясь игрой мускулов, рисунком вен, счастливый внезапно явленной – и, как он полагал, завоеванной – реальностью. Алиса лежала не шевелясь. Она глядела на собственную повисшую на конце руки кисть, как на посторонний предмет.
– Вы ошибались, – сказала она, – хотеть, желать, сметь – это не постыдно. Постыдно перестать желать, не хотеть, не сметь. В избытке нет ничего ужасного, ужасен недостаток. «Чересчур» – слово куда более пристойное, чем «недостаточно». Поверьте мне, я точно это знаю, я долго жила «недостаточным» и до сих пор этого стыжусь.
Он откинулся назад и закрыл глаза, он думал о том, что Алиса впервые обращается к нему не как к соблазнителю, а просто по-человечески. Между ними протянулась ниточка дружбы: такой дружбы, вкрадывающейся вослед наслаждению, он обычно остерегался, но сейчас, напротив, не мог и не хотел избежать исходящей от нее нежности.
– Почему ты это говоришь? – спросил он. – О ком ты думаешь? О Жероме или о твоем муже, Герхарде?
– Я думала о Герхарде, – призналась Алиса.
Она села на кровати, обхватила руками согнутые колени, положила голову на руки. Она была похожа на ребенка, и, как тогда в деревне, ему захотелось намазать ей бутерброд, велеть ей забыть все остальное, забыть мужчин, которых она не любила или любила недостаточно и которые слишком любили ее – не важно, в общем!.. они не сделали ее счастливой, – мужчин, чье несчастье она теперь хотела возложить на себя.
– Расскажи мне, – попросил он. – Расскажи мне все, я хочу, чтобы ты мне все рассказала. Как только ты вошла ко мне в дом, я захотел, чтобы ты мне все рассказала, мне хотелось одновременно, чтобы ты не говорила ничего и рассказывала все. Говори со мной, Алиса, прошу тебя, говори. Кстати, можно я буду называть тебя на «ты»?
– Вы можете говорить мне «ты» и делать со мной все, что хотите, – сказала она, уклончиво улыбаясь. – Но не сердитесь, если я сначала буду говорить вам «вы». Я не хочу причинять вам боль, Шарль, я хотела бы никогда не причинить вам боли, никогда. Знайте это. Я не хочу, чтобы получилось как с Герхардом.
– А что получилось с Герхардом? – спросил он, сам удивляясь спокойной ясности своего голоса. Герхарда он ненавидел с самого начала за то, что у него достало наглости, вернее, подлости бежать и бросить жену в стране, кишащей немцами, фашистами, сволочами, – а сам, поди, преспокойненько устроился в коттедже на берегу Миссисипи…
– Получилось так, что я его уже не любила, а он меня любил; я, кажется, вам уже рассказывала, я, кажется, тебе, – поправилась она, – рассказывала, как они с ним обращались. И вот однажды вечером он вернулся домой с работы. Открыл дверь, захлопнул ее ногой и прошел прямо на кухню. Я за ним. Он был очень бледен. Открыл помойку, раскрыл свою сумку с инструментами и вытряхнул содержимое, все: шприцы, лекарства, стетоскоп, аппарат для измерения давления – все-все вытряхнул в помойку с очистками и отбросами, молча, без всяких объяснений. Потом он ушел к себе в комнату, а сумку бросил расстегнутой перед дверью. Я думаю, он не выдержал. Он, думаю, даже с нетерпением ждал последней своей операции, запланированной на следующий месяц, после которой, он знал, его тоже отправят на смерть. Мне в самом деле кажется, что с нетерпением.
– А потом?
– А потом приехал Жером. Взял все в свои руки. Не знаю, Шарль, известно ли вам это или нет, но Жером уже с тридцать шестого или тридцать седьмого года следит за всем, что происходит в Германии, за всем, что творили нацисты, начиная с тридцать третьего, и, рискуя жизнью, спасает людей, переправляет их через границу, чтобы спасти от гибели. Чаще всего это, разумеется, евреи. С Герхардом он познакомился случайно, кажется, в Байрете, и очень его полюбил. Короче, он уговорил Герхарда уехать, ему это удалось. В одну прекрасную ночь мы покинули Вену с поддельными документами, самым банальным и неромантичным способом; Герхард добрался до Лиссабона, а оттуда – в Америку.
– И вы не поехали с ним? – спросил Шарль, и очевидность превратилась таким образом в нескромный вопрос, но Алиса и не думала скрытничать. Заподозрив однажды Шарля в антисемитизме, она теперь ощущала себя виноватой и оттого не допускала других обвинений в его адрес. Он сделался в ее глазах окончательно и бесповоротно невиновным.
– Нет, – ответила она. – Я не поехала с ним, мы как раз разводились. Собственно, поэтому…
Она не договорила, и Шарль продолжил за нее задумчивым голосом:
– Поэтому он и вытряхнул медикаменты в помойку, поэтому закрылся один в комнате, оставив сумку валяться в коридоре. Понятно. Вы его больше не любили?
– Я его не… Не то чтоб я его не любила, я вообще никого не любила, – сказала Алиса с отчаянием. – Главное, я не любила себя, а это ужасно, поверьте мне. Я знаю, что мужчины думают о женских депрессиях; знаю, это кажется смешным, когда ты богата, молода, недурна собой и замужем за человеком, который тебе нравится. Я понимаю, что отчаяние в такой ситуации выглядит комично, но поверьте…
– Да я вам верю! – воскликнул Шарль с такой живостью, что Алиса вздрогнула. – Я вам полностью верю! Жерому я этого не говорил, но мой дядя Антуан, о котором я вам рассказывал, – я опять про дядю, подумаете вы, смешно, конечно, но я от него многое узнал, больше даже, чем он хотел, – так вот, мой дядя Антуан пережил депрессию. Это было ужасно. В конечном итоге, я думаю, он от этого и умер, потому что когда человек хочет жить, он не умирает от бронхита. С ним это случилось вдруг: «затосковал», как у нас говорят. Перестал интересоваться чем бы то ни было: друзьями, погодой, охотой, а ведь заядлый был охотник, уж поверьте. И насчет женщин тоже! А как работу любил!.. – добавил он с сожалением, будто это качество, к его огорчению, не передалось ему, как прочие, по наследству, а потом продолжил: – Я знаю, что это за болезнь, поверьте мне, Алиса. Я видел, как он долгими часами просиживал в кресле и смотрел в окно. Я видел, как он в отчаянии ложился и в отчаянии вставал. Я ничем не мог ему помочь, я с ним почти и не говорил, чувствовал, что ему это скучно, хотя он только меня и любил на свете. Я видел, как он мучается, как бьется об стенку тихо-тихо, потому что даже и причинять себе боль ему было неинтересно. Верно я говорю, даже и убить себя не можешь? Нет, поверьте мне, Алиса, я знаю, что это такое: если я чего и боюсь на свете, так именно этого – разлюбить себя самого. Не то чтоб я себя особенно любил, – добавил он поспешно, – я к себе спокойно отношусь, иногда посмеиваюсь над собой.
Он говорил страстно и убежденно, а закончил очень тихо:
– Я знаю, я плохо рассказываю об этой болезни, мне ее не понять по-настоящему, пока сам не пережил… Я только хотел избавить вас от необходимости описывать ее мне… Я подумал, вам так будет легче… Наверное, я путано изъясняюсь, но клянусь, Алиса, я вовсе не нахожу эту болезнь смешной: я нахожу ее страшной.
Он замолчал; ему казалось, что он и в самом деле немного смешон и неловок, но он чувствовал, что допустил именно те неловкости, какие следовало. В глубине души он был даже горд и доволен собой. Он испытывал давно позабытое ощущение, что сделал другому добро; он привык заботиться о своих собаках, лошадях, о своих людях, как он говорил, о своих деревьях и лугах, но не о женщинах. То есть не о тех, кого он называл женщинами, пока не появилась эта и не воплотила собой нечто иное, нежели странную, смутную, полуабстрактную реальность. В голове у него существовал примитивнейший образ женщины, ничего общего не имеющий с легким, но обладающим весом существом, тихо посапывающим у него на плече. Алиса заснула или сделала вид, что спит, ничего не прибавив к его описанию болезни. Только время от времени она касалась приоткрытыми губами его тела, и он всякий раз трепетал от счастья, вздрагивал, как вздрагивает всей кожей лошадь, ублаженная прикосновением хорошо знакомой руки.
Он забылся, как ему показалось, на мгновение, но проспал, должно быть, несколько минут, несколько долгих минут, потому что, когда он открыл глаза, она уже снова сидела в ребяческой позе, черные волосы падали на серые глаза, она силилась их сдуть, при этом губы ее складывались в презабавную мальчишескую гримасу, делавшую ее красоту более человечной, грешной, доступной.