И переполнилась чаша - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давай ближе к делу, – перебил его Жером. – Что ты спросил у швейцара?
– Ничего. То есть я спросил у него, где можно потанцевать. Мы были в «Орленке» на улице Берри, последний крик моды. Там кого только не набилось: немцы, даже генералы, бизнесмены, один драматург, два актера, верно? – обратился он к Алисе.
Ее подчеркнуто безразличный и даже скучающий вид раздражал Шарля.
– Да, да, в самом деле, там были известные физиономии, – подтвердила она.
– Мы, значит, танцевали, – продолжил Шарль. – Что мы, кстати, танцевали? В общем, что они играли, то мы и танцевали.
– По правде говоря, – перебила его Алиса, – мы напоминали скорее благочестивых пахарей Милле, до Фреда Астера и Джинджер Роджерс нам было далеко. В первую половину вечера мы благодаря Шарлю пропахали по площадке добрых три-четыре километра без единой остановки…
– Вы преувеличиваете, – сказал Шарль, – мы же не все время так топтались, я потом наверстал упущенное.
– Да, слава богу, он немного выпил, – сказала Алиса Жерому, – немного выпил и позволил себе некоторые вариации и отклонения от маршрута. Потом, перед наступлением комендантского часа, мы пошли в гостиницу пешком, чтобы не прерывать тренировки. И тут нам попались немцы, вернее, мы им попались. Шарль, продолжайте, пожалуйста, я же обещала не вмешиваться!
– Эта женщина все искажает! – сказал Шарль Жерому. – Но ты меня знаешь, ты знаешь, что я танцую совсем недурно! Помнишь, я даже вышел в финал на конкурсе танцев… Как же он назывался, этот бал в Пантеоне? Помнишь?
– Послушай, – строго оборвал его Жером, – мне наплевать на то, как ты танцевал, меня интересует история с немцами, так что продолжай.
– Что продолжать? Ты уже все знаешь, все, – устало пробурчал Шарль. – Нас задержали, отвезли в Kommandatur, спросили, кто мы, откуда и все такое!
Я сказал, что мы идем из «Орленка», живем на улице Риволи. Они потребовали удостоверения личности, Алиса предъявила документы, из которых следовало, что она еврейка, ну, в общем, нет, что ее муж еврей, а она – нет. Тут они принялись отпускать шуточки насчет еврейской расы, скорее в стиле Геббельса, нежели Саши Гитри. А потом, – добавил он поспешно, – потом они нас отпустили, ну, там понадобилось еще засвидетельствовать, что мы добропорядочные французы и, следовательно, обожаем немцев. Вот.
– И кто же это засвидетельствовал? – спросил Жером.
– Госпожа не знаю как ее там – за Алису, а за меня мой дядя Самбра, который из Виши, заместитель Лаваля, что ли. Ты его знаешь, кретин этот, дядя Дидье. Мы с ним однажды на охоту ходили, не помнишь? Он даже и стрелять-то толком не умеет!
– Алиса, – взмолился Жером, – Алиса, он так никогда не кончит, объясните вы мне.
– Хорошо, я начну сначала, – сказала Алиса. – Из «Орленка» мы возвращались через площадь Согласия и на углу улицы Буасси-д’Англа оказались в одной подворотне с террористом, которого искали немцы. Они увидали его с нами, подумали, что мы его сообщники, и забрали нас для проверки. Один из них, посмотрев мои документы, стал грубо насмехаться над моей слабостью к Герхарду и вообще к мужчинам, подвергшимся обрезанию. Шарль возмутился и бросился на них, будто бы мы имели дело с нормальными полицейскими. Они его избили до потери сознания, и мы вернулись в гостиницу. Вот и все. А чтобы закончить со всей этой ерундой, я должна признать, что, выпив пять или шесть рюмок коньяку, Шарль оттаял, и мы восхитительно танцевали с ним пасодобль, танго, фанданго и вальс под аплодисменты публики.
Произнося последнюю фразу, Алиса в упор глядела на Шарля, всем своим видом показывая, что ему следует удалиться, и как можно скорее, что его дальнейшее присутствие нежелательно, но он победоносно смотрел то на нее, то на Жерома, довольный тем, что не ударил в грязь лицом. Невероятно, думала она, он совершеннейший безумец. Дурак. Он ей и в самом деле очень нравился.
– Хорошо, а что произошло после, после этой ерунды, как вы говорите, после Kommandatur, как ты сказал, Шарль. Что ты мне не хотел говорить?
Шарль перевел взгляд на Алису. Она прошептала:
– То, что я узнала позавчера утром, Жером, и что не касается Шарля. Не могли бы вы нас оставить? – обратилась она к Шарлю.
Он немедленно ретировался, а за спиной услышал тихий и дрожащий голос Алисы, называющий имена, ему неизвестные, но показавшиеся почему-то знакомыми, близкими, – Тольпен, Фару, Дакс, – а вся фраза жестокой: «Тольпен, Фару, Дакс расстреляны», – тем более что Алиса произнесла ее грустно и нежно, словно бы говорила: «Поверьте, я вас всегда любила».
Шарль был так измучен, что заснул мгновенно. Алиса же, наоборот, долго ворочалась без сна. А Жером, за трое суток напряженного ожидания уставший не меньше, чем они, растянулся под любимым с детства тополем.
Только не радовали его, как прежде, тысячи сверкающих на солнце пляшущих листочков, обещавших много-много счастья. Он ощущал одновременно облегчение и тошноту. Облегчение, оттого что Алиса вернулась живой и невредимой, и тошноту, оттого что испытывал облегчение, ведь теперь он знал – ему Алиса сказала, – он больше не сомневался, его предчувствия оправдались: Тольпен, Фару и Дакс погибли, расстреляны. Тольпен, рыжий, курчавый, краснолицый, веселый; Фару, неловкий, сдержанный, благовидный: не верилось даже, что такого могли арестовать; Дакс, с горделивым видом маленького человека глядевший будто сверху вниз на всех, кто выше ростом. Все они – три человека, которых Жером случайно повстречал на жизненном пути, потому что у них с ним были общие взгляды и общая убежденность в недопустимости иных вещей, – все трое были приговорены к смерти и казнены.
А он себе живет! Он, их, можно сказать, командир – в той мере, в какой он вообще мог чувствовать себя командиром, – он вот лежит, отдыхает под деревом, любуется листьями тополя, радуется, что его красавица возлюбленная вернулась к нему целехонькой. Хуже всего то, что его, Жерома, человека порядочного, чувствительного, ответственного, возможная измена этой женщины мучила в тысячу раз больше, нежели реальная гибель друзей. Смерть друзей повергала его в грусть и отчаяние, вызывала глухую мужскую боль от непоправимой утраты – потому что он, разумеется, никогда не забудет ни Тольпена, ни Фару, ни Дакса, – но в его памяти их образы сольются с его собственным, оставив отпечаток горечи пополам с гордостью. Напротив, об Алисе и Шарле он будет вспоминать с болью невыносимой, острой, назойливой, позорной, потому что она замешена на сомнениях, подозрениях и других низменных чувствах. В три отрывочных мгновения: в машине, на лестнице и в гостиной (совсем не те, заметим в скобках, о которых Шарль думал, что выдал себя), в три коротких мгновения, у него промелькнуло ощущение перемены, произошедшей в отношениях Алисы и Шарля, и теперь, когда их не было рядом и он не пытался больше собирать доказательства за и против, – эти три мгновения множились и раздваивались перед глазами.
Он перевернулся, уткнулся носом в траву и яростно стукнул несколько раз кулаком по неподвижной, теплой, пахучей земле, которая вечно его отвергала. Сейчас он снова был уверен, убежден, что Алиса с Шарлем были близки в Париже, изменили ему, что она обманула его, что они счастливы и нравятся друг другу. Что Шарлю удалось то, чего не удавалось ему: доставить Алисе наслаждение. Шарлю, простачку, болвану и бабнику, удалось вырвать у женщины в тысячу раз более тонкой и умной, чем он, крики, которых так ждал, которые так надеялся услышать Жером. Но неужели в самом деле существуют мужчины, созданные для женщин, и женщины, склонные этим мужчинам верить, неужели и такая женщина, как Алиса, попалась в расставленную Шарлем низменную, водевильную, пошлую ловушку?
Мало того, она ведь еще станет объясняться с ним, говорить, скажет ему всю правду, скажет так: «Я очень сожалею, Жером, но это была чистая физиология. Я по-прежнему люблю вас, вы мне дороги, я вас понимаю, мне с вами хорошо, с Шарлем – это просто чувственность. Это несущественно, не будем ссориться, Жером». Неужели она настолько глупа и жестока, чтобы вообразить, что ему нужен прежде всего ее рассудок, душа, чувства? Неужели она не понимает, что для него, как и для любого мужчины, женщина – это прежде всего земля, глина, кровь, кожа, плоть? Неужели она не знает, что если тело без сердца – это не рай, то сердце без тела – ад? Неужели не знает, что ему случалось рыдать, пока она спала, рыдать от бешенства и отчаяния, от того, что она лежала в его объятиях такая нежная, спокойная, доверчивая? Ведь известно же ей, что женщинам бывало с ним хорошо и что в свои тридцать лет он умел отличить по их лицу и телу симпатию от наслаждения?
Или она считала его бесстрастным, неумелым, новичком, идиотом? Он сжимал в руках траву, пытался зарыться в землю подбородком, носом, лбом, бился о нее щекой. Чего бы он только не отдал – голову, десять, двадцать лет жизни, – чтобы хоть раз, один-единственный раз услышать от Алисы стон любви! Один только раз! Ради этого он был готов на все! Он почувствовал тошноту, рвотный спазм, только идущий не из горла, а из всего тела, перевернулся на спину, потом на бок, поджав колени к подбородку, обхватив голову руками, закрыв ладонями лицо, словно хотел скрыть ярость и омерзение ото всех, а поскольку вокруг никого не было, скрыть их от жестокого тупого Бога, в которого он, впрочем, не верил.